Юлиана Петренко — Табор уходит в небо

IMG_20171221_103522

Табор уходит в небо

рассказ

Говорят, в цыганском таборе есть традиция: девушка, проснувшаяся раньше всех, забирает себе  самые лучшие юбки.

Именно поэтому я с самого детства мечтала, чтобы меня увели в табор: просыпалась я рано, а яркие цветастые юбки в сочетании с гремящими браслетами, серьгами и монистами очень уж привлекали внимание деревенской девчушки.

Мечты, как известно, сбываются. Спустя энное количество лет с шумным, пёстрым и разномастным табором пришлось познакомиться лично. И отнюдь не с их киноэкранными прототипами, которые в  начищенных до блеска сапогах лихо разъезжают верхом с гитарами, кинжалами и шампанским, а затем, блистая золотыми зубами, падают на колени перед смуглыми пышноволосыми бестиями и разрывают на себе алые рубахи вместе с сердцами.

В небольшом пыльном городке всё гораздо прозаичнее.

Говорят, среди цыган — неизведанных существ с другой планеты, затерявшихся в нашей реальности — жить совершенно невозможно.

Бессовестно врут.

Несколько лет тому назад мы обменяли современную квартиру в центре города на бревенчатый с белыми ставенками домик в самом «литературном», но цыганском районе Гомеля. Раскалённые трассы и тесные улицы, шумные торговые центры и кинотеатры, а также заводы-газеты-пароходы остались далеко позади – примерно в трёхстах полётах стрелы.  Ну или пока восемь трубок подряд не выкурятся. Ну или полдня пути вороного Арзамаза, ежели полевой рысью и с остановками. И теперь вместо монументальной архитектуры Советских, Пролетарских, Первомайских и Артиллерийских улиц мы наблюдаем, как спеют жёлуди на Ивана Шамякина, на Некрасова пасутся гуси, а на Островского – кони.

Говорят, что в случае Апокалипсиса цыгане будут заниматься своим привычным  делом – воровать коней у четырёх всадников.

Это вряд  ли.

Скорее, они будут собирать лом, ковырять старенькие Жигули, слушать на телефоне давно устаревшие «Чёрные глаза» и привычно клеить на ногти стразы (да-да, соседская пятнадцатилетняя Лолита даже оторвала их от своего свадебного платья, дабы поразить невиданным маникюром всех родственников жениха, представ пред ними во всём блеске и великолепии)

Говорят, что молодых ромалэ (цыган) сватают ещё в детстве?

Случается.

 Дружащие меж собой семьи, схожие по взглядам и материальному положению и желающие породниться,  могут познакомить своих детей  как за девять с половиной лет, так и за девять с половиной недель до предстоящей свадьбы. Знакомят и ждут. Если понравились один одному – свадьбе быть. Почему в пятнадцать? А куда тянуть? Уж два года, как зрелая – лифчик носит, пельмени лепить умеет. А то так и помрёт старой девой – век цыганской молодости, увы, не долог. А вот брак – это навсегда. Каждая романо (цыганская) девушка с детства лелеет, взращивает  в сердце мечту о красивой любви и лихом цыгане, который спрыгнув с  кало грай (вороного коня), упадёт на колено и скажет: «Я — твоя судьба!» И «судьба» ни в коем случае не скажет банальное «мэ тут камам» (я тебя люблю). Камам можно свой дом, сестёр, братьев и мохнатого пса. Единственный и долгожданный может сказать лишь «Пхарував пала туте» (ты разрываешь мне сердце) Смуглявые девчонки настолько любят свою любовь, что подобрать к ней молодого чавалэ (парня)  особого труда не составляет.

Клятва Лолиты:

Ненаглядная радость моя, лачинько, я ждала тебя одного, подари мне свою любовь! Буду верной тебе всегда и всюду! Рожу много детей и воспитаю их в любви и уважении к старшим! Ждать тебя буду отовсюду, ни о чём не попрошу! Только люби!

Просить ни о чём и не надо. Долг каждого рома (мужа) – чтобы его румны (жена) была счастлива.

Свадьбу отмечали пышно, гуляли всем «литературным», порвали три баяна. Из сундуков извлекались самые яркие юбки и цветастые платки, велись долгие споры, чьё золото лучше и кони резвее.

Говорят, что ромалэ отличаются  полной безвкусицей?

Вздор.

Если уж массивные серьги  – то обязательно под цвет глаз, ремень в унисон с колготами, маникюр под стать заколке, резиновые сланцы –непременно в тон шейному платочку, а вот носки…. Неважно, какие носки, главное – они радуют глаз и поднимают настроение. Раскраска же мужского пола гораздо богаче и может варьироваться в зависимости от мест обитания, рода занятий и наличия денег у отца. Кожаные и меховые куртки особенно выгодно смотрятся с узкими джинсами или спортивными штанами с лампасами, ансамбль дополняют узконосые, усыпанные каменьями туфли с кисточками из замши или крокодиловой кожи. При этом ромалэ не пропустят ни одного зеркала, витрины или окошка, чтобы расправить плечи, пригладить волосы, смахнуть с наряда несуществующие волоски  и окинуть себя оценивающим и удовлетворённым взглядом.

Где?! Скажите мне, на каких рынках, в каких магазинах и торговых центрах можно приобрести всё это великолепие? Эту тайну ромалэ уносят с собой в могилу.

Неужто своим жёнам они не позволяют носить иных уборов?

Поговаривают, что тут царит патриархат?

Упаси боже!

Всё самое светлое, тёплое и вкусное ромалэ тащит в дом для своей дае (матери), целует ей руки и колени. Любой смуглявый паренёк от души, для души и с душой расскажет вам легенду о том, как прекрасная девушка велела доказать своему возлюбленному его преданность и преподнести самый ценный подарок – сердце его матери. И как влюблённый ромалэ вошёл в дом к своей матери и вынул сердце из её груди, и побежал к своей любимой и единственной чаялэ (девушке). Но споткнулся. Упал. И уронил материнское сердце… Поднялся, поднял и сердце. А  сердце у него и спрашивает: «Ты не ушибся, сынок?».

Расскажет и прослезится. Даже, может быть, попросит денег на операцию бедной матери, но не факт.

Легко можно увидеть, как ромалэ делятся своими ловэ (деньгами), выворачивают карманы и щедро сыплют монеты заблудившимся в «литературном» райончике бабулькам и их внукам с улиц Советских, Первомайских, Пролетарских и Артиллерийских, чтоб те поскорее покупали своё мороженое и очередь не задерживали. Ждать недосуг — за окном резвые кони храпят, копытом землю роют… Это  если седовласый златозубый дяденька в широкополой шляпе. А если кудрявый мальчонка — то непременно тонированная пятёрка. И уж никак не «бумер».

Бахталэс! (привет) — кричит он друзьям, выходя из единственного на всю округу магазинчика.

Дэвэс лачо! (день добрый) — поднимаются в ответ руки. — Сыр тэрэ дела?

Со? Дела? Ничи. Маленько. Машина нэво, поеду к чаялэ Снежана.

Оу-оу, гожая (красивая)…

— Снежана?

— Машина…

Машины, зубы и шляпы — это прекрасно, это верх состояния и благополучия.

Говорят, работать ромалэ не хотят, а деньги любят?

Почему нет?

Покажите мне хоть одного человека на нашей улочке, в нашем пыльном городке, на просторах нашей синеокой, кто не любит деньги и испытывает непреодолимую страсть к работе?

Каждый крутится, как может, и получает, соответственно, по заслугам.

— Эй, цыганка! Нас с братом вчера менты заметили! Что нас ждёт?

— Я погоду предсказываю.

— Зачем нам твоя погода? Ты скажи, что нам светит?

— Вы не поняли, хорошие. Я вам каждому по году предсказываю…

Говорят, если на заборе цыганского дома в любую погоду висит коврик, можно смело стучать в покосившуюся калитку с вопросом «Есть чё? А почём?»

Кто говорит? Тс-с-с…. сами товарищи милиционеры…

А потом разводят руками: «Всех, мол, не переловишь, не пересажаешь…»

Коврик видела, ради научного эксперимента стучала, спрашивала. Ничего не дали. Кроме ответного вопроса: «Сдаёшь что?»

— Сдаю, — говорю, — макулатуру в школу. И так каждую четверть.

— Всё будет хорошо.

Наис (спасибо).

Явэн састэ (будь здорова).

Говорят, ромалэ беспринципно, как губка, впитывают обычаи и религию той страны, в которой проживают. Говорят, ромалэ носят золотые кресты, но не верят ни в Бога, ни в чёрта.

Преувеличивают.

Основа их жизни и религии — отнюдь не деньги, а семья и родовой строй. Всё остальное – перенятые на время культурные особенности.

Народ с широкой душой с нашего «литературного» района можно встретить и в протестантской церкви, и в православном храме, и в костёле — всюду, где звучит музыка и живые песни, а Бог выступает за брата.

Любой ром или румни поведает вам, что  добрый Бог — Дэвэл, во всём покровительствует ромалэ, а злой рогатый Бэнг  вечно путает карты, дороги и планы; расскажет о загробной жизни и предках, у которых просят помощи, о животворном Солнце и защитнице всех женщин — Луне, а так же о  царе танцев Шиве.

При всём при этом в любом цыганском доме, бедном или богатом, вы найдёте множество старинных и дорогих икон. Ведь Бог особенно любит романо народ за то, что цыган-кузнец, которому велено было выковать для казни Христа гвозди, проглотил самый большой, что предназначался для сердца…

— О чём можно говорить с цыганкой двадцать минут? — встречает меня на пороге дома голодный муж и завистливо посматривает на торчащую из пакета Несвижскую колбасу.

— Не с цыганкой, а с Наиной – двадцатилетней опытной мамой двоих детей, — я одну за одной извлекаю из пакета булочки. — Представляешь, у них дама червей — это не блондинка, а темноволосая женщина среднего возраста и средней комплекции, а если выпадает с шестёркой — то слёзы и неприятности.

— Угу, — муж складывает трёхэтажный бутерброд и тянется за майонезом.

— А семёрка крестовая — вовсе не прибыль, как у нас, а исключительно возвращение долга.

— Чёрт знает, что такое, — не то соглашается, не то возмущается муж и скрывается в глубине комнаты, по направлению к компьютеру, с бутербродом и большой чашкой чаю.

С ромалэ ему разговаривать не о чем: в машинах он разбирается куда  лучше, а технические характеристики лошадей и вовсе не трогают его загрубевшую урбанистическую душу.

К своим каурым, вороным и игреневым кормильцам ромалэ относятся ревностно: чужим людям, особенно гаджо (не цыгане) трогать животных не дозволяется, а то сглазят ещё, чего доброго… Для меня, выросшей в деревне вместе с гнедой Жозефиной (дедуля мой был тот ещё  фантазёр и романтик), делается исключение. И лишь  после сдачи устного экзамена по темам «узда, хомут, подпруги, шлеи и постромки» разрешается дотронуться да святая святых — погладить рыжую с белой отметиной  мордашку.

Лошадь — вещь в хозяйстве незаменимая. Но мы как-то обходимся без неё, по старинке используя общественный транспорт. При всём уважении к цыганской культуре и обычаям, дочь ездит в далёкую-дальнюю школу, где с широкой улыбкой нас встречают педагоги высшей категории в накрахмаленных белоснежных блузах, препровождая на факультативы по живописи и английскому в «просторный актовый зал на двести мест, обновлённый за счёт средств спонсоров и городского бюджета». Ведь дочь мне нужно готовить не к замужеству, когда достаточно посещать уроки по домоводству и математике (ведь деньги сами себя не посчитают), а к «большой самостоятельной жизни» и «светлому будущему».

А будущее, как известно, можно предсказать.

Говорят, ромалэ только этим и занимаются.

Отчасти.

Метод весьма прост, и им может овладеть каждый.

Гуляю с собакой в сквере. Сыро, скучно и холодно. Хрипло кричат скандалистки-вороны. Берёзы сыплют на дорожки золотом, а за шиворот – холодными каплями.

Кружу по дорожкам не я одна: стайка освобождённых от детей, внуков и быта цыганок выходит на работу, в поисках лёгкой наживы.

— Зойка! — кричит седовласая дама с клетчатым баулом, нагоняя молодую чаялэ и отдавая ей последние распоряжения.

Та, которую назвали Зойкой, молодая женщина в остроносых лаковых сапожках, согласно кивает головой: Да, ловэ нужны, как же без них…

Вот она гибкой пантерой крадётся вслед за блондинкой в красном пальтишке. Неприятная блондинка морщит нос, жестикулирует, громко выясняет по телефону отношения, доказывая мужчине, что тот не прав. Как только Красное Пальтишко складывает телефон в сумочку, Зойка начинает свою игру:

— Ай, хорошая, давай погадаю тебе. Денег не возьму. Такая красавица, сердце золотое, да разбитое…

Красное Пальтишко заинтригованно оборачивается и замедляет ход.

— Вижу, есть у тебя король бубновый, только не достоин он тебя, красавица… Деньги ждут тебя большие, да работа хорошая, новая.

— А король? Король-то что? — Красное Пальтишко уже на крючке.

— Не твой это король, уйдёт с дороги. Новый будет, хороший, богатый, с машиной, с квартирой — жди.

Красное Пальтишко обрадованно лезет в карман, чтоб хоть как-то отблагодарить бескорыстную ворожею.

Следом  идёт гуляющая с рюкзаком и сигаретой студентка. Тут уж и прислушиваться не надо — можно смело предсказывать завистливую подругу, вредного препода, дальнюю дорогу и новое знакомство. Не зазорно и денег за прогноз попросить.

— Ай, красавица, дай погадаю, всю правду скажу, — нагоняет меня Зойка.

— А давай я тебе погадаю, — оборачиваюсь я. — Зовут тебя Зоя, живёшь здесь неподалёку, жизнь у тебя трудная, детей много, кормить надо, муж далеко, на заработках…

Шувани! (ведьма) — хватается Зойка за оберег на шее, а затем щурит чёрные, спелыми вишнями, глаза, всматриваясь в моё лицо: — Опасная ты женщина… Давай вместе работать!

Я смеюсь. Такая  работа не по мне. Однако следующим вечером пью в гостях у новой подруги Зойки смородиновый чай.  Чисто, уютно, во дворе алабай. Варенье вкусное, пельмени домашние. Целый дом икон и народу – своих и чужих; кстати сказать, любые чужие для них тоже свои. Избалованные дети кричат, сморщенные крючконосые мами (бабульки) поют. Чего-то мне не хватает. Наверное, медведей, гитар и шампанского.

Говорят, наш «литературный» райончик — это город в городе, со своими законами, порядками и обычаями. Говорят, земля здесь дорогая — как раз в пору для новых торговых площадей, ресторанов и спортивных комплексов. Говорят, цыганам тут не место. Именно поэтому наши бревенчатые с белыми ставенками домишки начинают сносить, потихоньку расселяя ромалэ в высотки и небоскрёбы спальных районов.

Не знаю, за что такая немилость…

Знаю одно: когда мой табор уйдёт в небо, я одену длинную цветастую юбку и последую за ним…

PS:   Те авел бахтало кон кадо динела, мэ лачо.

Санакуно вастэ!

Счастья тому, кто прочтёт это, хорошие мои.

Позолотите ручку!

 

 

 

Advertisements

Таццяна Карытка – Беспрынцыповы

Фото

Беспрынцыповы

-І не сорамна табе?

– У сэнсе, сорамна? Я, мабыць, ідэйны. Ці я не плакаў, калі глядзеў “Плошчу”?

-Так, плакальшчыкаў у гэтай краіне хапае і без тваёй хітрай морды.

-Вось гэтых несправядлівых абвінавачванняў не трэба! Ну, пісаў па-расейску, размаўляў таксама, дык мяне ў школе толькі таму і навучылі! Гэта вы тут у Менску такія, прасвятлёныя. А у нас, у Магілеве, гэта было не ў трэндзе. Атрымаў бы пару разоў па мордзе, і не стала б вялікага пісьменніка, каму б ад таго лепей было?

– Вялікі пісьменнік не прадаецца за трыццаць срэбранікаў.

– -Яшчэ як прадаецца! Нечага тут гарадзіць вакол асобы пісьменніка нейкія хлуслівыя карагоды! Ён перш за ўсё правадыр мастацтва, а мастацтва маральным не бывае, за гэтым, калі ласка, да каментатараў у Інстаграме, там усе высакамаральныя ды вечна абураныя чужой разбэшчанасцю.

-А, чорт з табой! Тады хаця б слоўнік купі.

-У мяне ёсць адзін.

-На дзесяць тысяч слоў?

-Мне больш і не трэба. Вона музыкі на сямі нотах сімфоніі пішуць, хіба я горш?

-Тым не менш, слоўнік на ўсялякі выпадак Косця купіў. Ліха яго ведае, можа спатрэбіцца, дзеля натхнення.

Усе пачалося з Яны (сам Косця да такога жаху не дадумаўся б), калі тая вырашыла выдаваць часопіс для таленавітай, сумленнай моладзі. Само сабою, на беларускай мове (на рускай хай там у сваей Расеі выдаюць).  І стукнула Яне ў галаву, што Косця ў гэтым часопісе павінен весці калонку. Нібыта Сара Джэсіка Паркер, хіба што горад паменш. Калонка, як водзіцца, ні пра што, нейкая балбатня “за жыццё”, з якой Косця справіцца, як ніхто іншы, ці дарма ў дыпломе напісана, што філосаф. Вось хай і філасофствуе.

Зразумела, на беларускай мове.

Косця спачатку адмовіўся.

-Ну які з мяне беларус! Я толькі ў чатырнаццаць год сюды пераехаў, я да гэтага года слова “Часопіс” чытаў з націскам на апошні склад, у мяне нават і беларускага пашпарту няма!

-Гэта ўсё глупства! – адмахвалася Яна. – Дзяўчат беларускіх любіш?

-Вядома, люблю, – разгубіўся Косця.

-Значыць, і па-беларуску загаворыш! Тут, галоўнае, практыка. Ніякай рускай мовы з гэтага часу. Гавары, пішы, чытай, выключна па-беларуску. Праз два тыдні чакаю ад цябе першы артыкул.

Косця і рад быў адмовіцца, але ж у той час знаходзіўся на вяршыні магчымасцей свайго чарговага кахання. З такім запалам можна і ў Космас на веніку паляцець, не тое, што там нешта па-беларуску накалякаць.

-І апошняе, – дадала Яна, развітваючыся.- Часопіс будзе з невялікім ухілам у фемінізм. Не пужайся, ад цябе ніякіх асаблівых тэм не патрабуецца, пішы, што хочаш, але, ну, быццам ад імя жанчыны.

І Яна шматспадзёўна пацалавала яго ў вусны.

Дзённік Косці Арлова (заведзены ў тым самым сшытку, дзе ён спачатку канспектаваў К’еркегора, пасля адпрацоўваў розныя шрыфты на семінары па каліграфіі, пасля пісаў вершы, а ўсе палі якога, тым часам, абпісаны бездухоўнымі “хлеба, макароны, пластыр”)

Паставіў беларускую раскладку (і куды яны дзелі “у нескладовае”, а вось!), абклаўся Караткевічам, як бабуля абразамі. Самому смешна. Які ты пісьменнік, калі ўчора хвілін на дзесяць заліп на слова “разбэшчаны”. І так яго круціў, і гэтак, якое ўдалае слова, ці не напісаць пад яго апавяданне? Сорамна толькі будзе перад нашчадкамі, яны ж панаходзяць потым такія другія ці трэція сэнсы, што вочы на лоб палезуць. А разбэшчаныя, скажуць, было лішняе. Лепш было б сказаць – “юрлівыя”. Ага, калі б аўтар на той момант ведаў такое слова.

Наступны сказ павінен быў пачацца са слова “Забавно”, але, глядзі-ка, няма ў руска-беларускім слоўніку такога слова. Можа, дрэнны слоўнік, ці можа беларусам не бывае “забавно”, а ўсё больш балюча ды прыкра, не ведаю.

Дарэчы, праблема. Як можна сур’ёзна пісаць апавяданне, калі кожнае слова разглядаеш, як цацку? Вось гэта, думаеш, гучнае, цікавае, падобнае на французскі аналаг, а другое – не, нейкая сялянская лексіка, а я ж хацеў гучаць сучасным. І пакуль гэтыя думкі туды-сюды бегаюць, накрылася мядніцай сюжетная лінія. Ну добра. Не за дзень Вільня станавілася. Нездарма ж купіў слоўнік, га?

03.01.2018

– Ну што, напісаў? – спыталася Яна ў дамафон.

– Так, адчыняй хутчэй!

Шчаслівы Косця, пераскокваючы праз прыступкі, узляцеў на трэці, дзе ўрачыста перадаў Яне букет і флэшку. З парога палез цалавацца, нават паспеў запусціць рукі пад блузку, але Яна незадаволена адхілілася.

-Спачатку справа.

-Ну, справа, дык справа, – расчаравана ўздыхнуў Косця і папёрся ўслед за Янай. У наступны раз будзе выбіраць менш апантаных дзяўчын.

Артыкул Першы. Цяжка не зайздросціць экстравертам

Калі і былі ў дзяцінстве нейкія ўрокі, на якіх вучылі, як завязваць лёгкія, добразычлівыя адносіны з іншымі людзьмі, то я іх паспяхова прапусціла. Магчыма, балела. Вялікі жаль, бо без гэтых ведаў уладкавацца ў сучасным свеце цяжка. Тым больш, па натуры я хучтэй экстраверт, і ў нейкім сэнсе нават цягнуся да людзей, але раблю гэта так нязграбна ці няўмела, што сустракаю ў адказ адны напружаныя, насцярожаныя позіркі. Мабыць, нешта ў маёй манеры выдае, што я з іншай пясочніцы, але дзе яна, мая? Дзе водзяцца такія ж адшчыпенцы, што і я? І ці спадабаюцца яны мне навогуле? Ці не пагляджуся я ў іх, як у люстэрка, з думкамі “Ну і дзівакі?”

Давайце ўжо прызнаемся разам: з людзьмі цяжка. Асабліва – з добра выхаванымі. Паспрабуйце па позірку, па секунднай змене ў твары, па непрыкметна наморшчаным носе зразумець, што яны падумалі насамрэч. Нярэдка, да крыўднага нярэдка, вось так ляпнеш што-небудзь і чуеш у адказ няспрытную, ці нават абураную цішыню. І думаеш: ды што не так! Не, вы скажыце, мы абгутарым. Але ніхто не скажа. Усе будуць маўчаць, і толькі потым, недзе там, у сваім куточку, падзеляцца вядомым позіркам ці іранічным шэптам. Хочаце верце, хочаце не, Бог выгнаў людзей з Раю, калі яны пачалі іранізаваць.

Тут Яна спыніла чытанне.

-Так, гэта ўсё, вядома, добра, але нецікава… Засне твой чытач над такім артыкулам.Трэба дабавіць агню, гневу, ну, ці мне цябе вучыць! Напрыклад, напішы што-небудь пра маці.

-І да чаго тут будзе маці?

-О, гэта ўжо няважна! Пра маці ў цябе заўсёды выходзіць добра, шчыра, шчымліва. У кожнага ёсць маці, кожны зразумее. А вось гэтыя дэпрэсіўныя соплі нікога не хвалююць.

-Яны хвалююць мяне.

-Тады пачытай Карнэгі! Схадзі да псіхатэрапеўта. Ды і я ўпэўнена, што яно табе насамрэч не трэба. Прыдумаў сабе вобраз незразуметага паэта, і носіцца з ім, як дурань з торбай.

Косця абыякава паціснуў плячыма. Твой часопіс. Трэба табе маці – калі ласка.

Артыкул Першы. Цяжка не зайздросціць экстравертам.

(Працяг, звязаны з папярэднімі думкамі выключна жаданнем хутчэй перайсці да рамантычный часткі спаткання)

У дарослым жыцці часцяком не хапае ваннай.

Памятаю, калі была маленькай зубрылкай з жыдзенькім хвосцікам валос на патыліцы, ніяк не магла выправіць шасцёрку па біялогіі. Шасцёрка ў маёй маці за адзнаку не лічылася. Шасцёрка была першай прыкметай майго хуткага падзення ў галечу і невядомасць. І вось, пасля чарговага беспаспяховага перапісвання нейкага тэсту, я прыцягнулася дамоў, з панурым разуменнем, што дома нічога добрага мяне не чакае.

-Ну што? – запыталася маці з кухні.

Я ў той час ціхенька стаяла ў калідоры і здымала боты. Маўчала. А што гаварыць? Усё, што вы скажаце, будзе скарыстана супраць вас.

Не дачакаўшыся адказу, маці выглянула з кухні.

-Справіла? – зноў запыталася маці, хаця нявыпраўленная адзнака ўжо завісла над маёй галавой і чырванела адтуль сваёй бязлітаснай кругласцю.

Не памятаю, што дакладна я адказала, але памятаю, што нешта зусім неправільнае. Мабыць, што не люблю біялогію. Мабыць, нават некалькі разоў гэта паўтарыла: не люблю, не люблю! Мабыць, што мне пляваць на гэту адзнаку, хай будзе і шасцёрка, што  мне з таго?

Памятаю, як маці крычала. Крычала нешта традыцыйнае, звычайнае, што я проста лянуюся, што не будзе ў мяне ніякага Менску, бо куды я са сваім шасцёрачным атэстатам, што як кніжкі чытаць – на гэта часу хапае, ну нешта такое, што ведае кожны шкаляр. І вось выплюхнуўшы ўсё гэта, маці сышла на кухню, а я так і засталася стаяць у калідоры без ботаў, але ў зашпіленным на ўсе гузікі паліто. І так мне прыкра і балюча стала: бо я ж так старалася, зубрыла гэтыя віды і падвіды, але тэст быў цяжкі, з тых, дзе па некалькі варыянтаў адказаў верныя (чорт бы пабраў такія тэсты), што я, як была, у паліто, зашла ў прыбіральню, забралася ў бліскуча белую ванную, і заплюшчыла вочы. І на нейкі кароткі момант жыццё спынілася. Мне падалося, што больш нічога не будзе, зусім нічога: я так і буду ляжаць  у гэтай ваннай, дзесьці далёка маці будзе лямантаваць, настаўніца біялогіі – здзеквацца, але мяне, мяне ўжо не будзе, я на векі вечныя захавалася ў гэтай ваннай і больш не падымуся.

Праз некалькі хвілін да мяне зазірнула маці. Падаецца, здзівілася, але не тое, каб сільна.

-Падымайся, – сказала яна і зачыніла дзверы.

Я і паднялася, я заўседы была паслухмяным дзіцем. Дыхаць стала неяк лягчэй.

Але дзе ў дарослым жыцці набыць гэтыя ванныя, каб класціся туды кожны раз, калі захочаш, каб свет хоць на трохі перастаў існаваць?

-Ну во, гэта лепш, – пахваліла Яна.

Косця быў няўпэўнены.

-Ведаеш,не хацелася, каб думалі, што я зусім завіс ў гэтых дзіцячых успамінах. Што я сваё няўдалае жыццё апраўдваю складаным дзяцінствам. Бо, на самай справе, у мяне было добрае дзяцінства. Намного лепш, чым у многіх маіх знаёмых. І маці пра мяне заўсёды клапацілася, можа, больш, чым патрэбна, але клапацілася.

-Ой, ды хто пра цябе будзе думаць, гора ты маё! Галоўнае, што пра ванначку – гэта пікантна, з прыбабахам. Адразу паказвае, які ты нетыповы, цікавы. Звычайных людзей нам не трэба. Пра звычайных ужо зашмат напісалі ў дваццатым стагоддзі. Лепш скажы, ты наступную тэму выбраў?

-А як жа, – адказаў Косця, нацягваючы штаны. – Наступная будзе – каханне.

 Артыкул другі. Цяжка быць Казановай

Ладна, не тое, каб цяжка. Хутчэй – няёмка. Асабліва перад сабой. Асабліва, калі гэта здараецца ў тысячны раз, і ты ўжо ведаеш усе свае рэакцыі і паслядоўнасць пацуццяў, і мозг табе крычыць “Назад, куды лезеш, няўжо не сорамна!”. А сорамна заўсёды потым. Спачатку заўсёды прыемна.

Не, сур’ёзна, хацелася б быць іншай. Такой, хто кажа “назаўсёды”, а пра сябе не падлічвае, наколькі хопіць гэтага “назаўсёды”: на гэты год, ці толькі да наступнай пятніцы?

Такой, ведаеце, Кацюшай, якая зберажэ каханне, пакуль там хтосьці  зямлю радную беражэ.

Кацюша ўнутры мяне нічога не хоча берагчы. Кацюша жадае феерыі пачуццяў і калейдаскопа эмоцый, новых твараў, новых пахаў, новых прызнанняў і новых дасягненняў.

Кацюша хоча гуляцца. Ёй бы падпісваць наперадзе дагавор: “мы з табой несур’ёзна”. Бо сур’ёзна ёй нельга, у яе ёсць галава на плячах, ім ніколі не быць разам:  яна транжыра, ён эканом, у яе ўсе сукенкі развешаны па колеру, у яго ўсе світэра развешаны па крэслах. Не, дакладна нельга. Але ж вось так, на полужартах, чаму не? Пакуль горача пячэ ў сэрцы ад яго позіркаў, ад яго ўсмешак?

Ды толькі дагаворы ляжаць пакінутыя, непадпісаныя, а людзі ўжо гуляюць сур’ёзна. Цяжка такіх сустракаць пасля расставання.

Адны пакрыўджаныя праз мяне на весь свет.

-Я праз цябе страціў давер да ўсіх жанчын! Я цяпер пусты. І мне лёгка.

А я пра сябе думаю: паглядзі на мяне, я ж маленькая. Ці варта на мяне такое вешаць? Ці ёсць тут мая віна?

Другія, наадварот, пазабываліся на ўсе крыўды і сустракаюць са шчанячай радасцю.

-Ведаеш, гэта знак! Як у той дзень, калі мы пазнаёміліся. Толькі тады першы снег пайшоў, а зараз – жнівень…

Ад гэтых яшчэ больш агідна. Дурны-дурны, няма ніякіх знакаў. Можа і ёсць, адзіны, ва ўсім: знак, што свет з цябе здзекваецца.

 Дзённік Косці Арлова (сшытак той самы, але Косця нейкі іншы)

Ну вось, зноў не тое. Зусім не пра тое хацелася распавесці. Дарэчы, у Маэма ёсць знакамітая цытата (Божа, можна хаця б яе не перакладаць, няма ніякіх сіл на гэтую мову!): “We are like people living in a country whose language they know so little that, with all manner of beautiful and profound things to say, they are condemned to the banalities of the conversation manual. Their brain is seething with ideas, and they can only tell you that the umbrella of the gardener’s aunt is in the house.”

Вось я такі чалавек. Столькі ўсяго роіцца, мітусіцца на сэрцы, у галаве, столькі ўсяго хочацца  выліць, як брудную ваду з карыта, на чытача  (няўдалае параўнанне, але як сумеў, так і параўнаў), а на выхадзе, на паперы, у электронным файлу, – адны мёртвыя словы, роўныя, прылізаныя, няздольныя нікога не абразіць, не зачапіць.

Гэй, чытач, ты як там, ці адчуваеш мой боль, маю нежнасць? Ці разумееш? Я ж тут спецыяльна для цябе распрануўся, і голы, з непрыгожай, сіняй скурай, стаю на марозе, затуляючы рукамі пахвіну, і гэта ўсё дзеля таго, каб ты заўважыў, спыніўся, каб сэрца тваё захлынулася нечым, чым захлынаецца маё.

Не адварочвайся ад мяне, не ігнаруй. Так, я кепскі пісьменнік, кепскі жанглёр словамі, але я навучуся, я калісьці здаў біялогію, што мне гэта гульня з паперкамі! Толькі дзе ўжо гэты чытач, бяжыць на апошні тралейбус, адказвае на сто сорак сёмае на сёння паведамленне, гартае навінавую стужку. Ён заняты, яму патрэбна сачыць за ўсім светам, а са мной яму ўжо усё зразумела. Ён ўжо недзе такое чытаў. І, падаецца, там было сказана лепш.

23.01.2018

-Косця, ты куды знік? Дзе артыкул? Дзе ты сам урэшце?

– Яночка, ты прости. Нужно помочь одной знакомой: тоже, представляешь, решила выпускать журнал.  Говорит, на белорусском писать снова немодно, эти белорусы со своим пробуждением самосознания уже и так все заполонили, надо дать дорогу русскоязычным!

– Якая знаёмая? Што ў цябе з ёю?

– Исключительно, исключительно рабочие отношения, Яночка! Журнал у неё, с лёгким уклоном в ЛГБТ. Буду вести колонку от имени гомосексуалиста. Будет интересно. Я тебе как-нибудь принесу номер.

 

 

 

Павел Королёв – Адость

26236798_10150953022904995_1715731898_o

 

Адость

“Достать чернил и плакать!”

Б. Пастернак

Достать ченил и ыдать!!!

Я хотел ассказать вам истоию, интеесную. П’о одного генеала. Я уже пиступил, но папа п’евал меня. Они с бабушкой ‘азбиали стаый мусо’ из… как оно зовется? Антесолей, вот. В коидое светло, но бабушка все авно включила свет, желтый и потивный. Он без толку обызгал стены, счетчик, кучу и без того желтых газет и жуналов, попадал яким волосатым пятном на исцаапанный лакиованный шкаф в гостиной, свет свекал в зекале и наконец смывался по волнам стаых обоев бликами-лодочками в светлую голубую комнату. Бабушка стояла внизу то ли удеживая стемянку из последних сил, напяженная и ослабевшая, чтобы папа не свалился, то ли сама дежалась за нее, стааясь самой не ‘ухнуть. Под стемянкой сидела кошка. Папа стоял свеху. Он все вемя поглядывал на бабушку. Было видно, как он боится, даже пьяный боится, что с ней может случиться что-то не хоошее. Но из стойкого желания появить излишнее лихо-хмельное мужество пеед незимыми зителями (котоые веоятно (точно-точно!) спятались за той зеленой штокой (они пямо там!) за котоой висят коньки, и до стенки сантиметов пять), тусливо не ‘ешается появить сыновьей заботы. Я наблюдал за этим густным театом, а свеху вниз подолжали спускаться вещи.

 – Как думаешь пигодится? – папа спосил бабушку.

Она азогнулась, глянула на уходящий в пульсиующую темноту стаый магнитофон, потом подняла на папу глаза.

 – Кому? – от удивления все мо’щины на лбу взъеошились.

 – Внуку твоему! В теат! Совсем память с годами азбазаила.

 – Что?

 – Память! – он лихо и увеенно писел, от чего стемянка задожала, и он чуть не свалился, но поймал авновесие и с пежней, лишь чуть поостывшей увеенностью кикнул бабушке в самое ухо: – Не только память, но еще и слух!

Бабушка это сазу услышала. Папа заулыбался, он слышал аплодисменты невидимых зителей. Бабушка еще недолгое вемя осознавала услышанное (я педставил, как в голове у нее кутиться музыкальная кассета и сейчас еще пока идет белая пустая пленка и вот-вот начнется коичневая – пойдет музыка). Она закыла глаза. Музыка п’озвучала. Она венулась в это глубокое и бес’посветное состояние, снова опе’лась на стемянку… на папу. Только покачала головой и тихо п’ошептала: “Мой сын…” Я забал стаый потфель и пеенес его в спальню.  Когда я венулся, то катинка ничуть не пееменилась. Только кошка пеесела к зекалу и начала ловить отажающуюся там лампочку. И еще! Чуть погодя я заметил, как пееменился отец. Даже в этом желтом свете было видно, как побаговело его лицо. Ему было сташно стыдно, ну или…

 – Подмогни, дуг, а то бабушка щас совсем свалится.

он посто хотел выпить. Когда я подошел, он бысто (буквально как кошка по мокой кыше) соскользнув вниз со стемянки, похлопал меня по плечу и, адостно-шиоко шагая, ушел надевать кутку. Он посто снова захотел выпить. Бабушка не смотела на меня, подолжила стоять, согнувшись, будто и не заметив подмены. Я забался навех, от’ыл фонаик, зате’явшийся в хламе, азогнал с его помощью назойливую темноту этого чедачка, и начал копаться. “Ищи то… не знаю что!” – помелькнуло в голове. А какого доб’а тут только не было! Целый батальон стаеньких вещичек! Пожилой чайник без носика (навеное, потеял в д’аке), безголовый ветеан-молоток (…так вот с кем чайник воевал), кообка с косматыми от пыли ‘юмками (звенящее войско), сковоодка, больше похожая на сито (да тут была целая пеесте-е-елка!) клавиша от пианино (последний выживший из помпезного военного окест’а).

 – Ты там уснул? – х’ипит бабушка, я все еще не знаю, понимает ли она, кому адесует этот вопос, мне или отцу.

“Не уснул, а зафантазиовался…” – мысленно поговоил я. Под уки попалось стаое адио с ‘асплавившимся динамиком и поченевшей кнопкой включения, вместо надписи на боку железная бабочка с т’емя кылышками. Я п’отянул его бабушке. “Все педметы здесь – калеки…” – подумал я.

 – Нахена ему эта бандуа? – отец вышел из комнаты, он попавлял складки на гомоздкой кожаной кутке, для дузей он всегда п’и пааде. – Хотя, может, если совок показать надо будет в теате… Хотя какой совок в школьном теате? Навыкид! Все навыкид! – этими словами он, уже без спи’ту веселый, п’опал за двеь’ю.

Тогда бабушка вдуг выпямилась, вся ожила и засветилась, будто бы до этого это действительно был какой-то станный спектакль умело азыганный ею.

 – И это мой сын… – только и п’овочала она. – Что не день, то попойка, – бабушка упе’ла уки в пояс. – Как у него совести и ассудка хватает так поступать?

 – Я подозеваю, что это все из детства… – постаался вклиниться я.

 – Бессовестный педатель! Неужели он не видит, как матеи плохо? – она подолжала все свое. – Спосил бы, как я себя чувствую… гад.

Я подолжил тягать вещи. Ввех – вниз – навыкид, ввех – вниз – пигодиться, пигодиться – навыкид – вниз. Пееку’. Я спустился вместе со щипцами в уках, котоые бабушка не успела посмотеть, положил их на тумбу. Мне на колени села кошка. Я гладил ее, а она мило, как подобает кошке, мяукала. Божье создание. “Только ты мое счастье, милая, – сказал я головным голосом кошке, – только ты меня слышишь…”. Кажется, услышала.

Я взял с тумбы жавые щипцы и стал их осмативать. Ыжие, длинные, закученные… До чего же на усы похожи… Точно! Вспомнил п’о то, что хотел вам истоию ассказать. По генеала и… его кошку! “Слушайте…

***

Это почти сказка. Но сказка чуть правдива. Как сон. Обыкновенная выдумка. Про что? А про то, что… жил в каком-то городе генерал. Бравый усатый генерал. Ох какой отличный это был генерал! Так все и говорили. Когда его видели: “Отличный у нас лейтенант живет!” Лейтенант? Именно! Ведь так (и не иначе) представлялся перед согражданами генерал. В этом городке других военных совсем не было, но любому были страшно рады. Военному человеку здесь открыты двери на любые празднества. Все крестины, все свадьбы и похороны – все это требовало обязательного присутствия настоящего героя, действительно-праведной силы мощного угрожающего кулака государства, непрестанно обороняющего празднующих одним своим присутствием. Был только генерал, других генералов не было, а значит, и соперничать ему было не с кем, так и выходило, что он мог спокойно представляться лейтенантом. А почему? Да потому что генерал был совершенно не способен выговорить букву “р”, вот и приходилось ему все время падать по званию вниз. Краснел от этого генерал страшно, но еще больше он стыдился своей смехотворной неполноценности. И это еще что! Слава Богу, что в этой стране он хотя бы лейтенант… (тьфу!) только генерал. Ведь когда он служил в Германии, то был совсем не генералом, а оберштурмфюрером. Еще легко обошелся, согласитесь.

У генерала не было ноги, но была прекрасная должность. Он мог прийти на свадьбу, молча поесть, всего раз глянуть на молодоженов, погрозить своим белым кулаком в пустоту, и пробудив этим бесспорно героическим поведением всех присутствующих, гордо уйти под благодарные аплодисменты. Ходили легенды о его артистизме. Говаривали, что генерал в бою применял не только силу и меткость, но еще и свою великолепную актерскую игру, изображая убитого с таким достоинством, что враги с уважением приклоняли головы, после чего и получали штыком в затылок. И как-то на одной из свадеб генерала попросили прочесть стихотворение. Он всячески отказывался, вплоть до того, что хотел уже сбежать со свадьбы, но веселящие напитки сделали свое дело, они так развеселили генерала, что он запрыгнул своими армейскими сапогами на стол, выпрямился и раскатистым басом проскандировал: “Достать ченил и плакать! Писать о февале навзыд!” Так как смеялись празднующие сейчас, не смеются не на одной комедии ни в одном театре. Не выдумала жизнь сценария, способного так развеселить человечество, ну или хотя бы собравшихся здесь, сильнее, чем такая вот генеральская шутка. Тогда генерал с прежним достоинством покинул свадьбу, пришел домой, закрылся в спальне, и там уже расплакался. К нему пришла его кошка. Генерал звал ее “Даник, сюдой!” – никогда это имя не звучало иначе. А почему же “Даник”? Может, потому что генерал всегда мечтал о коте, а может он просто любил поесть. Кошка успокаивала его по надобности, как могла. Но духом пасть всегда не сложно, а от того всегда грешно! И поэтому генерал быстро собрал себя в руки и стал бороться со своим страхом. Он отправился на задний двор и встретился лицом к лицу, как подобает военному – смело, со своим заклятым врагом. Это был топор…” У него же, коме того, еще и ноги нет! “Топор был его главным врагом, все беды генерала приходились на совесть именно этого предмета каждодневного деревенского быта. “Топор рубит, калечит, отсекает!!!” – думал молча генерал и ужасался перечисленным словам. “Но как его побороть?” – спросил себя генерал. И придумал…“

***         

– Пееку’ окончен!

Снова тягать… Кошка за мной увязалась. Села на ступеньку, где я стою, и обвила собой мои ступни.

Мне вдуг вспомнилось, как бабушка подшучивала надо мной в совсем малые года. Специально на всяких паздниках педлогала самые заковыистые для меня стишки, ну или поступала поще. Звучало так: она – “Назови-ка любимую бабушкину песню…”, я – “О Ленингад, о Ленингад!”. Она смеется, а я попосту не понимаю почему. Ленингад. Ле-нин-гад… Все авно не понимаю.

Ух… И какую гуду хлама можно умудиться за жизнь скопить. И это только в антесолях! А сколько же этого мусоа, стало быть, ассовано да аспятано по всей кватие! Как это звески не павильно – всю жизнь созидать пыль. Стоить фабику (комбинат!) по поизводству пыли. Ты ж одился нагим – вот и уходи таким же! Чистым уходи! “Это жизнь. ‘одился нагим ты лишь для того, чтобы за свой век одеться. ‘одился нагим, чтобы умееть одетым…” – “Хоошо, но зачем же столько лишнего т’япья?” – “Это жизнь. Лишнего в этой жизни не бывает. Бог сотвоил Нас, чтобы мы твоили Их. Все лишнее для тебя – Им нужное…”, – “А на что оно надо?” – “Это жизнь. Жизнь-накопления и жизнь-умножения…” – “Нет. Это жизнь-навыкид…” А кто п’ав?

Я подолжал таскать вещи. Мы с бабушкой даже ‘азговоились за это вемя. Я ‘ассказывал ей п’о театальные занятия в школе. Ей очень навилось слушать, она все вемя довольно и согласно кивала не жалея шеи, посто бабушка в юности мечтала стать актисой. Ей навилось меня слушать, мне кажется, что ей это навилось даже больше чем мне ‘ассказывать и тем более посещать те занятия. Она задумалась, ‘асп’едставлялась, и глаза ее от того стали еще темнее и взгляд погузился в какую-то более непоницаемую муть и глубину. Но ее довольная и чуточку адостная улыбка успокаивала любые мои тевоги и беспокойства на счет ее состояния. И в какой-то момент я замолчал. В уки мне попалась вещь, завидев котоую, осознав, что я дежу сейчас в уках, я чуть не упал со стемянки. Ноги сами затяслись, и к голу подкатил го’ький ком, а к гуди испуг. В уках я дежал топо’. Затупившийся, жавый, казалось бы потеявший всю свою угожающую мощь, но п’и этом такой уодливый, босающий в безудежный холод ужаса… топо’.

 – Давай-ка его сюда, дужочек! – воскликнула бабушка. – Я его так долго искала, топоик этот. Мне он на огооде точно пигодиться.

И зачем ей этот кошманый топо’? Кошманый, жавый, совсем не ост’ый топо’? Я гляжу: она схватила его и обняла как гудного младенца. Гладит и азглядывает со всех стоон. “Мой хооший…” – навеное думает.

 – Пееку’! – я слез со стемянки.

 – Ты еще ничего толком не азоб’ал с п’ошлого пееку’а. Давай-давай…

 – Пееку’! – настоял я.

Я пе’ебался в гостиную и сел там на диван. Меня окужили пыльные мешки с хламом (азведчики). Что-то пигодится, а что-то навыкид. Они облепили своими холщовыми тушами большой аскладной стол из касного деева, столик с тетадями, анее упомянутый шкаф, тянули вниз штоы, на котоые налегли всем своим весом. Самое главное – кто-то (навеное папа) швынул один мешок на повод от телевизоа, и вы’вал его с ко’нем. Бабушка тоже это заметила чуть позже, когда пишла посмотеть новости. Тогда я и педложил ей сыгать в шахматы. Она пинесла доску с касивыми ‘езными фигуками (сам дедушка их вы’езал когда-то, он был мастеом на все уки), у одного коня не было челюстей. Бабушка любила эту иг’у, потому и не отказалась. Мы ‘азыгали ченых и белых. Бабушка спятала две фигуки коней за спину я ткнул пальцем в ее п’авое плечо и получил ченого безмо’дого коня. Так уж пишлось. Мне на колени села кошка. А бабушка ядом с собой посадила топо’, будто он был живой.

 – Хоть на минуту асстанься ты с этим топоом.

 – Не-ет уж… я поставлю его подле себя, дужок. Пусть болеет за меня.

Тогда-то я и педложил ей выкинуть топо, если обыгаю ее. Она не пиняла мой спо’, но под конец патии, когда я стал обыгывать ее, отчего-то согласилась. Тогда-то и пишел папа.

***

“Генерал играл с топором в шахматы, играл не на жизнь, а насмерть. Играл на свою единственную оставшуюся ногу. Даник сидела сзади, виляла хвостом и скатывала вниз по плечу хозяина тихие мяукающие подсказки. Топор скалился металлическими щербинками на своей кривой и ржавой улыбке. Он оглядел доску и в голове у него мгновенно прокрутились все ходы генерала. Топор указал на безголового коня и заговорил: “Причину! Причину  говори! Причину страха своего перед обрубком этим…” Генерал и вправду боялся ходить конем. “Калека ни в одном бою не годен” – так говорили ему на службе, и себя от этих слов в голове он чувствовал все хуже и хуже. Партия была уже почти проиграна генералом. С годами он порастерял всю свою боевую удаль, отвагу и чувство стратегии. Но как будто молния вонзилась ему в темя, и по телу прошелся заряд такой решительности, о которой еще никто и никогда не писал, а следственно и не читал ранее. Он сделал ход конем – безголовым – смерившимся и поборовшем свою безголовость. А потом генерал победил…”

***

 – Пошли отсюда игоки, я спать буду! – отец говоил это так гозно, что я уже подумал объявлять ничью, но бабушка с добой матеинской злостью глянула на сына и п’опищала зади’исто:

 – Нет, мы доигаем.

Тогда отец сказал:

 – Ты что из него шахматиста ‘астишь?

 – Нет. Он будет актеом. А захочет и шахматистом станет. А в шахматы любому полезно иг’ать. Даже тебе, п’опоица.

 – Ах п’опоица…

Он азмашистым, полным пьяного безудежного и безганичного гнева жестом швынул игальную доску в стену. Фигуы азлетелись в стооны.

 – Он не будет шахматистом! – закичал отец. – Это же смешно! Будет сидеть катавый дебил, фигуки по досочке двигать! С такими же катавыми дебилами! И актеом он не бу-удет!

 – Значит, он будет п’опоицей! Таким же, как и ты!

Они подолжили угаться. А я пе’ешел в спальню, закылся там и… чуть не асплакался. Кошка… Как она только сумела за мной угнаться. Милая моя, мяукаешь… Слышишь меня, понимаешь. Точно знаю – понимаешь! А мне с тобой всегда тепло и мягко. Только с тобой мне так. Я ни на кого не злюсь. Это обыкновенная слабость. Их так воспитали… слабыми. Милая моя, слышишь? Они обыкновенно несчастны, оттого и копят хлам, обсаживают себя им со всех боков, думают, что смогут этим что-то заполнить. А этим ли нужно свои пустоты… свои недостатки заполнять? Нужно ли гневаться от этого? Отдаваться целиком и полностью дикому пьяному беспамятству? Или в ином успокоение? А в чем тогда мое? Оно вообще есть? Милая моя, слышишь? Слышишь. И я тебя слышу. У нас с тобою схож язык. Язык сна! Смеюсь. Не спи, послушай… Я многое еще хочу сказать. Но пежде я вам истоию доаскажу, а потом и… эх… и спать лягу. Устал больно. А чем кончилась истоия-то п’о генеала? “А кончилась она тем…

что генерал, одним туманным осенним утром шел тихий и мирный по внезапно поступившему приказу. Пару дней назад ему прислали письмо из штаба, в нем говорилось, что ему нужно срочно уезжать в другой город и искать какое-то определенное здание. Он давно уже не служил, но всегда был рад снова начать (на самом деле он с замиранием сердца ждал этого письма, тихо, но с трудом сдерживаясь терпением, ждал начала любой войны, в которой только мог поучаствовать) и теперь служба снова зовет. Куда-то позвали. А куда?

Осень была промозглая. Генерал шел, прижимая покрепче полы своего пальто к груди и животу, лишь бы сильнее согреться. Все вокруг было рыжим от листьев. Генерал подошел к министерству обороны, он сразу его узнал. По тому, как бездельно (и безучастно ко всему беспокойному миру) оно дремало и как сильно выделялось среди всей этой оранжевости своей темной и влажной чернотой вычищенной чисто-начисто от палой листвы каменной кладкой. Он думал, что наводка приведет его именно сюда, но адрес был другим и вел его не только на пять домов вправо, но еще и за угол. Генерал подошел к посту охраны, чтобы удостовериться к своей ошибке. Но там никого не было. Тогда он прошел вовнутрь. Ноги сами повели его в это сонное царство его мечты, царство погонов и давно забытого оружия, которое такой соблазн разбудить в один из мирных и тихих дней. Он был одет в штатское – никаких опознавательных признаков у него не было. При таком раскладе проникновение в министерство обороны без пропуска сулило генералу большие проблемы. Генерал приблизился к самому входу (не обнаружив при этом ни одного военного – одни вороны). Перед ним высилось огромное здание – обитель всех его тайных мечт, радостных желаний. Но генерал вдруг вспомнил про то, что не должен провалить задание. “В первую очередь не провалить” – как подобает настоящему военному. Он развернулся и пошел обратно. Сейчас он на секунду почувствовал себя тем самым… “настоящим”. И все равно что у него нет погонов и буквы “р” в речи. Сейчас он само достоинство, сама целостность, он творение величайшего коллектива, творение сразу всех воинственных богов древних греков и римлян, одновременно с этим творение великого Бога – Он слаженный по Его образу, Он Его подобие!

Генерал вышел из министерства. Там-то ему и встретился одинокий солдатик. Они секунду переглядывались, а потом солдатик вдруг взмахнул своей рукой, и та героически вознеслась к самой его голове. Он отдал честь генералу в штатском. “Как же так? – подумал генерал. – Я же без погонов… В самом обыкновенном пальто… Может, он перепутал меня с кем-то? А может, он видел, как я выхожу и подумал, что я работаю здесь? А может, все дело в другом? В том, что я… Или нет… моих усах. Точно! Все дело в моих усах!” И генерал отправился выполнять задание. И в глубине души генерал знал, за что его так поприветствовал тот одинокий солдатик. Но он просто отказывался в это верить, ну, или не позволяло то, что никакое похвальсто не дозволено настоящему военному человеку.

И генерал пошел к обозначенному в письме зданию. И это был настоящий военный. Это был генерал вашей мечты. И весь его вид говорил это. Завидев его сейчас никто из вас не решился бы предположить, что он давно не служит, и уж тем более, что он не выговаривает “р”. Такой вот он был генерал. Отличный генерал! И он пришел нужному дому, а на нем была вывеска: “Театр”. И он вошел внутрь.”

***

Мне снился славный сон… но меня азбудил отец. Он на удивление был тезвый, ну или его вопос был слишком се’езен даже для него:

 – Сына… – глаза его были блестящие и очень виноватые. – Ты павда хочешь стать актеом?

 – Нет.

Он адостно выдохнул. Я действительно пообещал себе, что даже хотеть стать актеом не буду, пока не натениуюс в выговаивании этой поклятой буквы. Сейчас я посто певезу еквезита, а там посмотим…

 – Сына…

 – А?

 – А кем ты хочешь стать?

Я се’езно задумался. Сначала я думал над тем, что ответить ему, а потом… что ответить себе. Стояла холодная ночная тишина, а отец писел возле моей ковати. Я почувствовал, что в ногах у меня лежит теплая кошка.

 – Папа, а ты не находил в гостиной топо’?

 – Нет. Не было никакого топоа.

 – Точно?

 – Мне не спалось и я загузил мешки в машину. Тепе’ь гостиная чиста и любой топо’ сазу бы нашелся. Никакого топоа там не было. А что?

 – Уже ничего.

Он пееспосил:

 – Так кем ты хочешь стать?

Я еще немного подумал, а потом ответил ему:

 – Генеалом.

***

Мне снился славный сон, но отец меня азбудил. Тепеь отец ушел, и мне не спиться. Я асскажу вам по него, п’о сон… А снилась мне буква “с”…

…и сцена. А на сцене стоял стол с цветастой скатетью. По всей сцене и сидениям стелилось золотистое свечение. Чей это свет? От чего он исходит? Ни с того ни с сего на сцене появился усатый солдат. Он оделся в постой костюм, но по нему сазу было ясно – он солдат. Солдат огляделся, а после застыл. Солдат следил за мной со сцены секунду, после сазу выпямился, салютуя мне, заулыбался счастливый и адосный, и, не сказав ни слова, уступил сцену. Я выбался из стоя сидений, поднялся и стал выступать. Ну как стал? Застыл словно солдат. Словно тот самый солдат. Он, к слову, стоял у меня за спиной. Я собиался с силами и мыслями, но силы все ассосались, а мысли ускользнули. Тогда солдат обатился ко мне. Встал слева и свет над кеслами усилился. Смотю, а в зале сидит моя семья. Как аньше: папа, мама, бабушка и дедушка. Все вместе. Смеюсь. И у солдат как-т сильнее  повеселел, скоокнул он сначала на левом носочке, а потом на павом, и на цмпочки встал. И кошка пискакала, мы с солдатом на создание это чудесное вместе смотим. И стоит стол с цветастой, а от света еще и золотистой скатетью, стаканы на нем, посуда и сладости. Пекасно! Все посто пекасно! Но сначала, пеед сладостями, пока мы кланяться не станем и не спячемся за кулисы нужно выступить. Я смотю на солдата и пиступаю, и он пиступает. А свеху, над нами висел золотистый катонный месяц. От него все свечение исходило. Смотю на месяц и сознаю, что вот оно мое успокоение! Слава моя и сладость! Мой славный сон. Славный спокойный сон. Нет здесь топоов! Никаких топоов! И я пиступаю, и солдат, и мы вместе: “Достать чеРнил и плакать! Писать о февРале навзР-Р-Рыд!” И славный сон как сказка чуть правдив…

Дзмітрый Рубін – Каханне падчас дыярэі

Дзмітрый Рубін нарадзіўся ў 1989 годзе. І гэта вельмі добра. Бо, дзякуючы той самай падзеі, ён жыве, піша і перыядычна адчувае сябе шчаслівым настолькі, каб жыць і пісаць далей.

27662146_342156182859112_295664562_n

Каханне падчас дыярэі

Дыярэя прыходзіць нечакана. Не бывае такога, што ты сядзіш, час ад часу глядзіш на гадзіннік, чакаеш: і вось званок у дзверы. Яна! Сарамліва ўваходзіць, доўга і няўпэўнена здымае чаравічкі, выпадкова сутыкаецца з табой позіркам, каб адразу схаваць вочы ў зарасніках веек: “Я не перашкаджаю? Можа ў вас часу няма?” Не бывае такога. Дыярэя з’яўляецца раптоўна. Налятае дзікім віхурам і забірае ўсё: час, думкі, гонар. Добра хоць не назаўжды.

Юры Юр’евіч Гуркоў кожную раніцу прачынаўся а сёмай, выключаў будзільнік, садзіўся, расплюшчваў вочы, задаволена глядзеў навокал. Усё, як заўсёды: той самы ложак, бялізна зялёная ў буйны ліст (чаргуюцца дубовыя лісты з прычэпленымі да іх жалудамі і кляновыя, пад якімі знайшоў месца схованкі конік, таксама зялёны).

Юры Юр’евіч Гуркоў спачатку снедаў, а пасля пераходзіў да гігіенічных працэдур. Сняданак складаўся з двух яёк, з неразбітымі, шчодра пасоленымі жаўткамі, смажаных у кампаніі трох кругляшоў варанай каўбасы з мяса птушкі, і тоўстай лусты свежага “хлеба-кірпіча” (учарашняга).

Юры Юр’евіч Гуркоў з механічным самавольным рытмам макаў хлеб у жаўток адной рукой, на відэлец падхопліваў кавалкі ежы з талеркі другой рукой і старанна жаваў ротам. Адначасова вачыма спрабуючы ўзгадаць апошні сон і сачыць за імбрыкам на пліце. Юры Юр’евіч не любіў гучныя гукі, таму практыкаваў выключэнне апошняга за дзве-тры секунды да таго, як той голасна, звонка, смела засвісціць.

Юры Юр’евіч Гуркоў раніцай піў толькі чорную каву, змяшаную з белым малаком. Прапорцыі заўжды вытрымліваліся. За выключэннем пятнічных раніц. У пятніцу стомленыя працоўным тыднем рукі крыху трэсліся і кавы насыпалі больш, чым звычайна, альбо менш. Але пятніца і па іншых прыкметах адрознівалася ад астатніх дзён тыдня. Нават каўбаса была без яёк, бо яйкі ў пятніцу атрымліваліся толькі з разбітым жаўтком і вострымі цвёрдымі кавалачкамі лупіння ў ім.

Юры Юр’евіч Гуркоў не з’яўляўся актыўным прапагандыстам здаровага ладу жыцця, але прытрымліваўся пэўных правілаў гігіены. Юры Юр’евіч увогуле любіў правілы, спісы, сістэмы. У спіс гігіенічных працэдур уваходзілі: вывучэнне сябе ў люстэрку, праца над знешнім выглядам і ўнутраным станам зубоў, другое вывучэнне сябе ў люстэрку, спроба з дапамогай халоднай вады з-пад крану змыць са свайго твару ўсё, што нарасло, наліпла, прысохла за ноч.

Быў чацвер. Раніца.

Юры Юр’евіч Гуркоў сутыкнуўся з парушэннем звыклай схемы, прынятага і непарушнага рэжыму. Каўбаса не хацела лезці ў рот. Відэлец раз за разам скарачаў адлегласць паміж гэтым прадуктам харчавання і вышэй названым органам харчавальнай сістэмы, каб супыніцца, застыць у паветры, як кропля на ледзяшы пры саракаградуснай тэмпературы, і вярнуцца назад, як Адысей у “Адысеі”. Пры гэтым апошняе параўнанне дапаўнялі спевы сірэн з самых глыбінь вантробных лабірынтаў.

Юры Юр’евіч Гуркоў не баяўся перашкод. Яшчэ ў маленстве ён засвоіў, што для рашэння любой праблемы падыходзіць адзін з трох усім вядомых спосабаў. Першы: 101. Другі: 102. Трэці: 103. Юры Юр’евіч скарыстаўся трэцім. Скарыстаўся хутка. Словы яго былі дакладнымі, бяззвязнымі, эмацыйнымі, неразборлівымі, акрамя адраса і імя, якія ён механічна назваў механічным голасам.

Юры Юр’евіч Гуркоў вярнуў слухаўку на яе роднае месца (ніякіх тут эміграцый, калі табой пажадаюць скарыстацца, то ты павінен быць там, дзе функцыянуеш) і скруціўся ў позу наведвальніка вушной ракавіны, ёга-эмбрыёна, дажджавога чарвя, які дэманструе сваё танцавальнае майстэрства ў кіпучым алеі.

Юры Юр’евіч Гуркоў ніколі не быў на моры, але гэтым ранкам ён адчуў мора ў сабе: буйныя хвалі, рэзкія вятры, агрэсія і бязлітаснасць раздзіралі страўнік, стрававод, праводзілі харакіры наадварод і імкліва дабіраліся да адзінага выхаду, да прабоіны ў натуральна створанай плаціне, намякаючы, што і яму трэба імкліва несціся ў маленькі пакойчык, дзе можна прысесці на белы карабель і выпусціць гэта ўсё з сябе.

Юры Юр’евіч Гуркоў прасядзеў на ўнітазе ад пяці да пяцідзесяці пяці хвілін і трэці раз ужо збіраўся падняцца і змяніць месца знаходжання, калі па кватэры пранёсся гук “хтосьці прыйшоў і націснуў на чырвоную кнопачку ля дзвярэй”. Юры Юр’евіч сабраўся з сіламі і пайшоў адчыняць, сціснуўшы зубы, губы і яшчэ штосьці, што нельга называць у прысутнасці прыстойных людзей, а каб не памыліцца, лепш не называць увогуле.

Юры Юр’евіч Гуркоў запусціў у кватэру наведвальніка і адчуў, што не можа сказаць ні слова. Той быў неверагодным. Увесь такі. Што. Быццам сышоў са старонак самых напоўненых апісаннямі твораў Лаўкрафта. Зеленаватая скура на два памеры большая за чэрап. Рыбіныя жоўтыя круглыя вочкі з ледзь заўважнымі тухлымі зрэнкамі. Фрызура ў стылі вялікага Эдгара Алана По. Непрыстойна шырокі лоб, непрыстойна вялікія вушы, непрыстойна сталінскія вусы. Юры Юр’евіч адчуў, як яго разрывае ад перапоўненасці нейкім новым паветрам – свежым і невыносным, як віно з самага запыленага склепа.

отто

 

Юры Юр’евіч Гуркоў кіўнуў, развярнуўся і знік за дзвярыма, на якіх былыя жыхары кватэры пакінулі выяву хлопчыка ля гаршка. Хлопчык на выяве рабіў зусім не тое, што Юры Юр’евіч, і адчуваў не тое, бо такія пачуцці немагчыма адчуць у такім узросце.

Юры Юр’евіч Гуркоў упершыню закахаўся. Віхуры сонечных прамянёў і месяцовага пылу забілі яго нутро, казыталі яго ў жываце, пад жыватом і яшчэ ніжэй. Сэрца скакала, быццам хацела выскачыць разам з гэтымі жоўтымі струменямі адкідаў. Яно крычала: “І я буду адкідамі, калі не магу быць з ім”. Яно крычала: “Я таксама бруд, мне таксама месца ў каналізацыі, я не маю больш сэнсу, акрамя яго жоўтых, як гэтыя струмені, вачэй”.

Юры Юр’евіч Гуркоў выйшаў з прыбіральні бліжэй да абеду. Мужчына (урач?) не дачакаўся, сышоў. Праз колькі часу прыйшлі спакой, упэўненасць, стрававальная цішыня. Вечарам Юры Юр’евіч зноў трапіў у рэжым, каб затым не выбівацца з яго. Акрамя выпадкаў, калі з’ясі штосьці не тое, унутры мора і хочацца спяваць пра таго, хто так нечакана пасяліўся ў сэрцы салодкім рэхам гідкай дыярэі.

 

 

Helga Gronska – З гісторыі адной сям’і

I

Па прыбраным двары хутка ішла сталая жанчына з тазікам у руках. Па яе зморшчаным твары было відаць, што ёй цяжка. Жалезная пасудзіна балюча ўпівалася ў бок. Босыя ногі асцярожна ступалі па мяккай, бліскучай ад яркага майскага сонейка, траве. Вясковую цішыню парушыў рэзкі стук металу. Гэта абяссіленая жанчына кінула на парог сваю ношу і з палёгкай уздыхнула, выціраючы пот старым запэцканым фартухам у шэрую клетку. Пасля жанчына прысела на парог, каб перавесці дух. З пустой хаты данёсся моцны настойлівы гук – тэлефон. Знясіленыя ад цяжкай ношы рукі абаперліся на парог, дапамагаючы ўстаць сваёй уладарцы. Жанчына пакрочыла ў хату, ідучы на пранізлівы крык апарата. Кабета прысела на крэсла каля стала, на якім стаяў яе старэнькі тэлефон. Марудна рука пацягнулася да тэлефона.

– Слухаю, – уздыхаючы прагаварыла кабета.

– Мамачка, гэта я, Ніна, – адазваўся голас на тым канцы провада.

– Ой, дачушачка, а я цябе і не пазнала. Ну, як там у вас справы? Андрэй цябе не крыўдзіць? Калі ж ты да мяне Зоську прывязеш? Мне тут адной сумна, – жанчына яшчэ хацела нешта дадаць, але занепакоены голас Ніны яе перарваў.

– Мамачка, разумееш… Мішу…

– Што здарылася? Што з Мішай? – сэрца маці моцна закалацілася, прадчуваючы нейкую бяду.

– Мама, ты толькі не хвалюйся. Мішу забралі ў Чарнобыль. Ён прыйшоў да мяне. Я яму курыцу паклала, якую для гасцей пякла…

Ганна больш нічога не чула. Рукі наліліся свінцом і балюча ўпалі. З вачэй градам ліліся слёзы. Сэрца моцна білася, ажно  вырывалася з грудзей. Жанчына абмякла. Моцнае, да гэтуль, цела без сіл упала на канапу. У галаве была толькі адна думка: “Вось і ўсё… Быў сын, а цяпер няма…”

ІІ

На канапе, каля адчыненага акна, ляжаў малады хлопец з шэрымі вачыма, у якіх былі толькі боль і шкадаванне. Твар у хлопца бледны, у  чырвоных ранках, а цела худое, высахлае. Пра яго некалі добры фізічны стан нагадвалі рэшткі мускул на руках і нагах. Рухі ў хлопца марудныя. Было відаць, што яму з цяжкасцю даецца кожнае фізічнае напружанне. Палова твару купалася ў промнях заходзячага сонца. Раней ён любіў сядзець на беразе ракі і глядзець на заход сонейка. Але гэта было раней… Да катастрофы…

У пакой заглянуў расчырванелы Ганчын твар. Разам з ім уварваўся прыемны пах варанай бульбы і свежавыдаянага малака. У жываце ў хлопца сярдзіта забурчаў голад.

– Сыночак, можа табе нешта прынесці? – ціхенька праспявала жанчына.

– Не, мамачка. Мне нічога не трэба. Дзякуй, – пяшчотна прамовіў хлопец.

– Праз колькі хвілінак будзе гатова вячэра. Табе сюды прынесці ці, як заўсёды, на ганку будзеш есці?

– На ганку, мамачка, на ганку, – з усмешкай прамовіў хлопец.

– Ну і добра, – з гэтымі словамі твар знік. У пакоі зноў стала ціха.

Толькі было чуваць як мухі поўзаюць па адчыненых акенцах.

Ганна імкнулася заўсёды быць вясёлай у прысутнасці сына. Пасля таго, як Міша вярнуўся, яе жыццё падзялілася на дзве паловы: да і пасля катастрофы. Яна раздзялілася на дзве асобы. Першая Ганна заўсёды хадзіла вясёлая, жартавала, смяялася, жвава рухалася. А другая – плакала па начах, бо на яе долю звалілася жорсткае выпрабаванне. Нельга вынесці страты свайго любімага сыночка Мішанькі, які больш за ўсіх быў на яе падобны. Ён, з чатырох яе дзяцей, самы малодшы. Ганна часта ўспамініла, як гэты гарэза бегаў па двары, абматаўшыся ў нейкую анучу, уяўляючы сябе імператарам. Аднаго разу, ён нават курыцу амаль раздавіў. Такі шалёны хлопчык быў. З яго твару ніколі не сыходзіла ўсмешка. У любой сітуацыі  шукаў плюсы. Ён часта паўтараў, калі Ганна была нечым засмучана: “Мамачка, навошта ты сумная? Жыццё вельмі кароткае, каб марнаваць час на такія дробязі. Трэба ўсміхацца. Трэба дарыць радасць сабе і людзям”. Мішанька, якая ж у цябе прыгожая ўсмешка! Ты – факел майго жыцця. Але ж зараз ты марудна, але затухаеш. Што ж я без цябе рабіць буду? Я ж загіну ў гэтай цемры…

Калі-нікалі Міша знаходзіў сілы, каб прагуляцца да свайго любімага месца. Яго скалечаны твар ласкаў аксамітавы вецер. Хлопец зажмурыў вочы і, што ёсць моцы, уцягнуў свежае паветра ў змучаныя ад кашля лёгкія. Мяккая вільготная трава абдымала худыя ногі юнака. У такія моманты Міша забываў, што хворы, забываў свой боль, пакуты. Цела станавілася лёгкім. На некалькі хвілін ён адчувай сябе здаровым, поўным моцы. Але ідылію парушаў цяжкі кашаль, які з глыбіні лёгкіх падымаўся магутнай хваляй і, як тыгр, вырываўся на волю. Вочы страцілі бляск, шчокі асунуліся, ногі сталі цяжкімі, непад’ёмнымі. Міша марудна пайшоў дадому.

Ганна часта сядзела каля сына і проста глядзела на яго, запамінаючы кожны сантыметр  твару, бо, недзе глыбока ў сэрцы, жанчына адчувала, што хутка страціць свайго дарагога сыночка. Жанчына па некалькі гадзін сядзела каля хлопца і маўчала. Міша не праганяў кабету, бо ведаў, што зробіць ёй балюча. Па праўдзе кажучы, яму падабалася, што акрамя яго ў пакоі нехта ёсць. Так ён не адчуваў сябе адзінокім. Пяшчотны, поўны бясконцай        любові і адданасці, погляд маці ўзбуджаў у ім пахаванага ў нетрах душы аптыміста. Але сёння Ганна не хацела маўчаць. Міша ўбачыў па твары маці, што яна нешта хоча сказаць, але саромееца, не ведае як пачаць. Хлопец вырашыў дапамагчы ёй.

– Што ў вёсцы чуваць, мамачка?

– Ды ўчора прыходзіў Пятрусь з дачкой. Ой, Мішанька! Якая ж яна прыгожая стала! Я помню яе яшчэ з о такога узросту… Канапатая, худая, рыжая. А зараз. Ммм. Кроў з малаком. Ды і ўзрост у яе шлюбны… Ты, здаецца, казаў, што яна падабаецца табе… – апошнія словы Ганна прамовіла сарамліва, не гледзячы сыну ў вочы. Але яна адчувала яго строгі позірк на сваім твары.

– Мама, мы ж з табой ужо гаварылі пра гэта. Я не буду жаніцца. Не хачу маладую жонку аставіць удавой…

– Да што ж ты такое кажаш, сынок. Табе яшчэ жыць да жыць. У нас у хаце тры пакоі. Я магу пасяліцца ў адным і выразаць дзверы ў сенцы, каб не перашкаджаць вам. Ды і не дрэнна было б памочніцу…

Погляд сына памякчэў. Ён любоўна пагладзіў маці па твары. Але нічога не адказаў. Ідэя маці захапіла яго маладое гарачае сэрца. Ён пачаў марыць. Хлопец уявіў, як па мяккай траве бегаюць рыжыя дзеці з блакітнымі вачыма. Жонка гатуе сняданак у сенцах. Па дварэ блукае смачны пах…

Лёгкія ўзарваліся кашлем.

 

ІІІ

Па шырокай заасфальтаванай дарозе ішла жанчына, убраная ў прыгожую летнюю сукенку, якая так пасавала да яе твару. Выгляд у жанчыны заклапочаны. Было відаць, што яна ідзе ў канкрэтнае месца, але дзе яно знаходзіцца, не ведае. Здаецца, каля царквы. Вось і яно. Ваенкамат. Жанчына доўга шукала ўваход. Яе рашучасці пазайздросціў бы самы смелы генерал. Адчыніўшы дзверы, Ганна ўвайшла ў халоднае, цёмнае памяшканне, дзе пахла сырасцю і паперамі. На калідоры нікога не было. Ёй здалося, што яна нешта пераблытала. Рашучась раптоўна знікла. Але ў канцы калідора з’явіўся чалавек. Ганна амаль падбегла да яго. Уважліва выслухаўшы, малады хлопец жэстам паказаў расхваляванай жанчыне ў патрэбным напрамку. Праз імгненне яна стаяла каля кабінета. Сэрца моцна калацілася, рукі дрыжалі. Яна ціхенька пастукала. Раздаўся прыглушаны грубы мужчынскі голас. Ганна штурхнула цяжкія дзверы (ёй здалося, што яны былі цяжкімі, быццам зробленыя з жалеза). За сталом сядзеў мужчына яе ўзросту ў ваеннай форме. Ён нешта пісаў. Ганна прайшла крыху ўперад, ціхенька зачыніўшы дзверы. Мужчына, не падняўшы вочы, павітаўся. Ганна адказала. Ён прапанаваў прысесьці. Жанчына падпарадкавалася. Хвіліна маўчання здалася ёй вечнасцю. Было няёмка. Сцены нібыта сціскаліся. У ноздры біў пах прытхлай паперы. Цішыню парушыў хлопец, які рэзка адчыніў дзверы. Гэта быў той самы, што накіраваў Ганну сюды. Нарэшце ваенны адарваўся ад сваіх папер.

– Што вас прывяло да мяне? – хутка спытаў ён.

– Справа ў тым, што вы хочаце забраць майго старэйшага сына ў Чарнобыль. У яго толькі дзіця нарадзілася. Учора прывезлі з раддома. А малодшы мой, Міша, ужо быў там. Не забірайце Толіка. Вельмі Вас прашу, – дрыжачым голасам прамовіла жанчына.

– Як прозвішча малодшага?

– Курылюк.

Ваенны загадаў хлопцу, які ўвесь гэты час сядзеў ззаду, знайсці справу. Хлопец хутка выканаў даручэнне. Праз хвіліну патрэбныя паперы ляжалі на стале.

– Колькі ў вас дзяцей?

– Дык чацвёра: два хлопчыкі і дзве дзяўчыны.

– Добра. Старэйшага браць не будзем. Думалі браць, але не будзем. А гэты ўжо ўзяў сваё.

– Што ўзяў?

Мужчына не адказаў. Ён павярнуўся да маладога хлопца і паспешліва прамовіў:

– Скажы шафёру, каб завёз жанчыну на вакзал. У дванаццаць будзе цягнік. Яна на ім даедзе.

ІV

Ганна стаяла каля пліты і гатавала любімую страву сына – блінчыкі з тварагом, які зрабіла сама. Міша за некалькі тыдняў зусім стаў слабы. Нічога не есць, амаль што не рухаецца. Позірк хлопца ўвесь час напраўлены на сцяну, дзе вісіць  “Ліквідатар Чарнобыля”. Хлопец глядзеў на паперу, але не бачыў яе. Шкляныя вочы глядзелі праз сцяну, праз жыццё. Час ад часу яго позірк ажываў, нібыта ён успамінаў нешта, але не надоўга. Ён упадаў у забыццё. Свет гэты яго больш не цікавіў. Ён быў гатовы…

Нехта пастукаў. Недачакаўшыся адказу, ён адчыніў дзверы. Гэта быў Іван, муж вясковага ўрача.

– Добры дзень у хату, – весела прамовіў малы круглы мужчына сталага ўзросту.

– Добры, як маешся?

Іван не паспеў яшчэ нічога адказаць, як з суседняга пакоя данёсся стук, быццам нехта цяжкае звалілася. Ганна кінула нож, які трымала ў руках, і пабегла ў пакой.

– А Божачка ты мой! – ускрыкнула жанчына.

На падлозе ляжаў Міша. Адна рука адкінутая ўлева, а другая – ляжала на канапе. Ногі былі падагнутыя пад сябе. Вочы заплюшчаны. Твар бледны. На імгненне Ганне здалося, што хлопец памёр. Сэрца спынілася. Позірк жанчыны застыў на грудзях хлопца. Яны падняліся. Марудна, але падняліся. Жанчына выдыхнула. Іван кінуўся да тэлефона, каб выклікаць хуткую дапамогу, а Ганна – да Мішы. Праз некаторы час прыехала машына. Увесь гэты час Ганна сядзела каля свайго сына, узяўшы яго параненую маладую галаву. Яна гладзіла шаўковыя валасы хлопца і ціхенка мармытала песню, якую спявала ў дзяцінстве. Твар хлопца разгладзіўся. На ім і сляда не засталося ад таго болю, таго несцерпнага, пякучага болю, што мучыў яго цела. Хлопцу было спакойна.

Ганне не дазволілі ехаць разам з сына. Іван патэлефанаваў да Ніны. Яна сустрэне хуткую дапамогу каля бальніцы. З кожнай хвілінай гукі машыны станавіліся ўсё цішэй і цішэй, а потым увогуле зніклі. Ганна яшчэ доўга стаяла каля варот, з надзеяй і болем гледзячы ў той бок, куды павезлі яе сыночка, яе сонейка.

Гэта была самая цяжкая і доўгая ноч. Ганна доўга не магла заснуць. Буйныя слёзы сцякалі па яе маршчыністых шчоках і падалі на подушку. Стаміўшыся, жанчына заснула. Ёй сніўся сон.

Па дарозе бяжыць малады чорны конь, запрэжаны пустым возам. Грыва развівалася ў паветры. Вочы блішчаць. Па жылах цячэ гарачая кроў. А ён бяжыць. Але куды? Раптам перад канём узнікла чорнае, як вугаль, возера. Жывёла не спыняецца. Людзі, ратуйце! Ён зараз утопіцца! Раптоўна конь спыніўся, азірнуўся. Яго вочы смяяліся і мелі, не характэрны для жывёлы, шэры колер. Праз імгненне конь скочыў у возера. Далёка-далёка віднелася гара. Ён плыве. Куды? Да гары? Да гары. Даплыўшы, жывёла пачала ўзбірацца на вяршыню. Больш не азіралася.

Ганна прачнулася раптоўна. Яна адчула рэзкі ныючы боль у сэрцы, быццам адтуль нешта вырвалі, нешта важнае, каштоўнае.

Зазваніў тэлефон. Ганна падышла да яго і, пачакаўшы хвіліну, зняла трубку. Яна ўжо ведала, што ёй скажуць.

Гадзіннік паказваў адзінаццаць.

Вольга Ропат – Нацюрморты майго жыцця

2 — копия (3)

Нацюрморты майго жыцця

Белы кубачак з бутаньеркай (восеньскі эцюд)

У кожнага ёсць “свае” рэчы.  З кожным дотыкам яны  пачынаюць дыхаць. Жыць.

І ў мяне таксама ёсць “свае” рэчы. “Ранішнія”, “вячэрнія”… “восенькія”, “летнія”…

Шторанак – у кожнага з нас новы настрой. Ад чаго ён залежыць – невядома. Ад надвор’я,  ад сну… Не ведаю. Часцей за ўсё мы, як ледзь ажыўленыя скульптуры з адчуваннем адзіноты, смутку наліваем у свой кубачак гарачае пітво. Мой белы кубачак апёкся. Ён дыхае ўсё часцей, часцей… Шэранькі дымок пачынае танчыць. Фу-уууу…Фу-уууу. Гэтай восенню я чамусьці палюбіла какао. Цёплае, па-свойму мяккае…

Самае цікавае, па кубачку  можна здагадацца, каму ён належыць.   Падкажа не толькі памер і малюнак, але і след вуснаў…  Пасля дзяўчынак застаецца непрыкметная сарамлівая ружовая плямка, пасля жанчын – бардовыя ці колеру морквы ўпэўненыя адценні. Кубак – прадмет гасцінны. Ён рады ўсім, хто напоўніць яго цяплом і “растопіць” халодны абадок.

 

Пустэча адзіноты яго запаўняе,

  Квадратная лямпа лашчыць святлом.

Кубачак  белы ранак чакае,

Чакае… Хто будзе з ім за сталом?

 

Белы кубачак з бутаньеркай (летні эцюд)

Ранішнія праменьчыкі  лашчаць акенца. Праз паўпразрыстыя кветкі на цюлі яны прасочваюцца ў кватэру, быццам хочуць з’яднацца з маім сонным сілуэтам.  Прыемныя ранішнія імгненні, калі жанчына з цёплай, ледзь бачнай, патаемнай усмешкай адчувае абдымкі юных праменняў.

Белы кубачак з бутаньеркай чакае мяне, чакае маіх абдымкаў. Ранішнія праменьчыкі ўжо аблізнулі  светлы абадок. Яшчэ ўвечары паставіла кубачак насупраць акенца, каб  вэлюм  святла пакінуў след пачуццёвых пацалункаў – блік.

 Раніцу першага дня лета вырашыла зрабіць мятнай, духмянай, жаўтавата-зялёнай. Кубачак здзіўлены  – танчыць цень, стаіўся рэфлекс, самаўпэўнена паглядае блік.  Ён адвык ад прыемнага, зеленавата напаўнення. Гэта мой падарунак. Насыпала  лісця мяты.  Лісточкі, як тэатральныя  актрысы, напудраныя, са сціплым водарам парфумы.

Праз акно падзьмуў легкі, ледзь чутны халадок – цюль засаромеўся (адышоў  убок). Ажывіўся шэры з адценнем блакіту рэфлекс на белым кубку, і я адчула ў гэтае імгненне, што адбылася патаемная размова.

Кубачак ажывіўся. Наліла кіпень – ускочылі, быццам папрыгунчыкі, лісточкі.  Здаецца, зялёныя багіні спрабуюць датыкнуцца да абадка.  Лыжкай-чарапашкай “утапіла” іх жаданні. Зеленаваты цыліндр аддае спакойны водар – непаслухмяны, звілісты дымок павольна развіваецца ў паветры кватэры. Ад мятнай вадкасці кубачак з ружовымі кветкамі расслабіўся. Томнае, знясіленае лісце мяты, ляжыць на дне, аддаўшы свой колер і водар кавалеру з ружовай бутаньеркай.

Ранішнія прытарныя праменьчыкі, быццам  набрыняўшы лімонным сокам, настойліва прасочваюцца скрозь дзіркі на цюлі – святло і цень адхапілі сабе месца на шурпатай сцяне. Прыпякае. Белы кубачак з ружовымі кветкамі таемна слухае жоўта-зялёны водар…

 

Белы кубачак з бутаньеркай (веснавы эцюд)

Сяджу за сталом каля акна – трэба напісаць матэрыял. Дваццаць трэцяя раніца вясны выдалася вохрыста-блакітнай: жоўта-гарэхавы пясок мяжуецца з травой бутэлечнага колеру (здалёк здаецца, што гэта балоцістыя мясціны),  голыя таліі дрэў. Яны старанна цягнуцца не да схаванага ў пярыне аблокаў сонца, а да металічнай шэрай нагі-ліхтара, каб перарасці “ненатуральнае” святло. Рабрыстыя аблокі навісаюць над дахамі, чым далей ад мяне, тым яны ўсё святлей. Паглядаю на неба і здаецца, што яно шурпатае, як акварэльная папера. На ўзроўні маіх вачэй працягнулася далікатна-блакітнае крыло анёла. Вось, дзе пачынаецца ўсё светлае і прыемнае.

Але я не пішу. Сяджу і паглядаю на неба, як малое дзіця. Жоўтае люстэрка ў выглядзе сонца адвярнулася ад мяне – паглядае ў акно, быццам зазывае мінскае бляклае сонца. А мой белы кубачак з ружовымі кветкамі не зводзіць з мяне свайго пагляду і напаўняе пакой пахам зялёнай мяты. Адвярнулася ад аблокаў і зірнула на кубачак: гэта не гарбата з зёлкамі, гэта бледна-фісташкавы паўпразрысты цыліндр спакою. У ім уверх і ўніз – скача распраўленае лісце. Узяла лыжку-чарапашку, зрабіла тры кругавыя рухі – і лісце зноў танчыць (а можа карагодзіць, хто ведае?) вакол белых сцен, потым мякка апускаецца да насычанага донца. Люблю свой кубачак за тое, што ў ім ажываюць пахучыя зёлкі. Яму ўтульна тут, каля мяне. Калі стаўлю яго ў шафу з іншымі кубкамі і зачыняю навясную драўляную скрынку, ён пачынае сарамліва глытаць цёмнае паветра. Сцены ціснуць на яго, ён адчувае пустэчу і адзіноту…

Мой белы кубачак ненавідзіць празрысты кубак  за тое, што ён не мае колеру. Ледзі Ніхто. А што калі гэтая празрыстасць толькі пачынае жыць?   Можа яна чакае, каб яе напоўнілі? Мой герой абыходзіць кубак з надпісам Cappuccino. Надпіс ёсць, а “напаўнення” няма.  Мой белы кубачак раўнуе мяне да астатніх…

 

Жоўтае адлюстраванне

У кожнага з нас ёсць свае рэчы-сябры, з якімі мы заўсёды. Мы так прывыклі да іх, што іншы раз  ўжо не звяртаем увагі на тое, што менавіта яны ніколі не перасяляюцца ў іншыя куткі нашай кватэры. Новы прадмет як кватарант – трапіў у новы асяродак… не ўтульна яму. Вось і пераходзіць з месца на месца. А нашыя родныя рэчы заўсёды побач, мы іх нідзе не забываем…

Вось і са мной заўсёды пераязджае жоўтае люстэрка на тонкай бялявай ножцы. Мне яго падарылі яшчэ ў родным Мазыры на дзень народзінаў, а цяпер яно паглядае ў вакно на мінскую светлую вуліцу. Кожную раніцу яго жоўценькі ў выглядзе кветкі абадок аблізвае, лашчыць востры сонечны прамень. А люстэрка з вечара рыхтуецца да сустрэчы: выпростваецца і падстаўляе круглы тварык. Мабыць, рэпеціруе. Люстэрка ўжо немаладое, згінаецца час ад часу, ад чаго яго твар часта апускаецца ўніз. А мне шкада.  Мы столькі разоў пераязджалі… і я ніколі не забывала яго, не шукала замену.

А зараз 7:22. Люстэрка атаграваецца пасля халоднай ночы, лавае праз цюль з кветкамі і жоўта-малочную штору сонечны свет. Ранішняе святло цёплае… Яно яшчэ чыстае, не кранутае. Гэта як першае каханне. Раніцай люстэрка заўсёды вельмі прыгожае, здаецца, быццам бы  кожны дзень нанова гатовае закахацца ў юнае сонечнае святло… А ўдзень ужо бавіць час са мною. Калі ў яго няма настрою (звычайна гэта восенню і зімою) ці яно не хоча  мяне бачыць (пакрыўдзілася) – твар вісіць. Люстэрка ў мяне капрызлівае, з характарам. Да яго патрэбен асаблівы падыход.  Я некалькі хвілін яго супакойваю і стараюся  падняць настрой.

 

                                      Жоўты свет – белы блік

                                      На круглым люстэрку.

                                      Ён прыціх. Светлы твар

                                      Паглядае праз цюль.

                                      Раніца. Першы абдымак…

                                      Жнівень.

                                      Святло.

 

 

Малочная прыгажуня

Гэтая ваза малочная… Як быццам майстар, калі рабіў яе, у апошні момант вырашыў  дадаць лыжачку мёду, але не такога яркага, аранжава-карычневага, зацукраванага, а прыемнага – жаўтавата-малочнага, мёду, які  яшчэ не выкупаўся ў промнях пяшчотнага ранішняга сонца, яшчэ не паспеў насыціцца – пажаўцець.

Але за той час, пакуль я яе разглядала,  яна  зрабілася для мяне роднай. Яна ціха стаіць на сваім месцы, пасярэдзіне століка, як гаспадыня, бо назірае за іншымі рэчамі ў кватэры. Ваза адразу мне спадабалася. Іншы раз лаўлю сябе на тым, што засталася тут, у гэтай кватэры таму, што закахалася ў яе. У гэтыя жаночыя, плаўныя, абцякальныя формы, невялічкі памер і колер, які час ад часу нагадвае мне родны дом, мой цёплы Мазыр і пышныя, духмяныя булкі з карыцаю з крамы “Каравай”.

Ваза мне здаецца заўсёды вясёлай і стрыманай. У сонечны дзень ваза зліваецца з святлом, плоскімі круглымі “зайчыкамі” ад люстэрка, у шэравата-празрысты дзень – выглядае як радасная, прыгожая постаць, зацікаўленая ў маім настроі. Яна таксама штосьці думае, адчувае… Але што?

Яе плаўныя выгіны нагадваюць мне добрую, спакойную жанчыну ў сукенцы з кветкамі і салодкімі мядовымі, аліўкавымі ўзорамі. Светлую, з даўгімі валасамі, блакітнымі вачыма, у якіх блішчыць маленькая, ледзь бачная  слязінка. Ад радасці, мабыць. Даўгія блікі толькі падкрэсліваюць яе жаночы стан, тонкую талію. Паглядзелася і адразу адышла выцягнутая постаць сонечнага люстэрка… Гэта яе сябар.

Сёння ваза назірала за мною. Калі ўбачыла, што пішу пра яе – узрадвалася, падміргнула мне (штосьці хуткае праляцела за акном і на паўсекунды адлюстравалася ў вазе). Ваза падказала, які водар ахутвае яе. Цёплы ванільны, пах свежых булак і малака. Ён нагадвае яе дзяцінства. Гэта пяшчотнае, здаецца, летняе і “цёплае” адценне водару.

Каб не было ёй сумна, пазнаёміла з травамі-дзяўчаткамі, якія штодзень апускаюць тварыкі, каб сказаць ёй некалькі прыемных слоў. Бывае, яны гуляюць з вазай: дакранаюцца сваімі пухнатымі косамі да яе шыі… Ім весела. І мне ад гэтага радасна.

 

Стаіць адзінокая ваза,

                                      Глядзіць яна ў акно…

                                               Плаўныя формы здзіўляюць,

                                               У водары смачным яны

                                                                  Прападаюць…

 

 

Штодзённік, або прадмет адданасці 

Чалавека можна “раскрыць” праз ягоныя рэчы. Праўда. З чалавекам можна не размаўляць, але ведаць пра яго амаль што ўсё.

Раніцай і вечарам са мною заўсёды бутылачнага колеру штодзённік, у якім я пачала пісаць яшчэ на 3 курсе. Запісваю ўсё, што трэба зрабіць, куды пайсці, з кім сустрэцца. Сёння вырашыла паглядзець, калі “нарадзіўся” мой штодзённік. Не, безумоўна, на фабрыцы ў 2009 годзе ў Мазыры. Але “другое нараджэнне” адбылося з майго першага запісу  – 2 верасня. Так і напісана “2 верасня – першы дзень практыкі ў газеце, 10.00 быць у рэдакцыі”. Усё пачыналася менавіта так – афіцыяльна, запісвалася прыгожым почыркам. Цікава не тое, якія дні былі больш загружаныя, а  месцы і людзі, якія невыпадкова траплялі ў жыццё  штодзённіка.

“7 верасня фотасушка ў 17.30”. Яшчэ хацела зайсці ў Дом Фішэра і ў галерэю “Ў”.

 “4 снежня  – чытаць  Сартра. Музей сучаснага мастацтва”.

З’яўляюцца выклічнікі (г.зн. трэба зрабіць у першую чаргу), кропкі, “птушкі”, рамкі (авальныя ці прамавугольныя; г.зн. трэба таксама зрабіць), крыжы (зроблена), выкрэсліванні (2 віда – гарызантальныя ці ў выглядзе дыяганальнага крыжа, г.зн. – “зроблена”). На некаторых старонках можна ўбачыць малюнкі – нешта абстрактнае (узоры ці вуглаватыя фігуры; іншы раз з’яўляюцца твары). Эскізы можна знайсці, калі пастарацца. Дата першага эскіза – 11 ліпеня. Вырашыла ўдзельнічаць у конкурсе “Арт-сосуды в центре Европы”. Прыдумвала кубачкі для пітва. У канцы ліпеня намалявала яшчэ для аднаго конкурсу… Можна налічыць некалькі вершаў. Першы з іх быў напісаны 22.06.2014 – “Подоконник” (спачатку называўся “За акном”).

Днем штодзённік застаецца адзін у інтэрнаце. Мабыць, чакае мяне. Ці будучыню?

Прыкладна ў 22.35 я зноў бяру ў рукі штодзённік і запісваю…

Евгений Казарцев – Вы дороже многих малых птиц

25 лет. Родился и живу в Минске. Возможно, здесь и умру. Две недели потратил на удаление из текста большинства частиц «же» и «уж».

собственной персоно

Вы дороже многих малых птиц

Ведь было сказано: если кто и не любит Новый год, то продавцы елок и милиционеры.

Но Тая была уверена: подростки тоже имеют право не любить эти праздники. Пластиковые шары с отваливающимися блестками, пластиковые елки, да и живые тоже, а еще слякоть под ногами, глупые каникулы, подарки, конверты с деньгами от крестных родителей, мамины салаты и майонез, наборы конфет, которые родители приносят с работы, пироги помешанной на ЗОЖе бабушки со стевией вместо сахара, из грубой муки и с приторным запахом самодельного масла.

Словом, Тая ненавидела все это.

Когда тебе четырнадцать лет, от жизни ты ждешь не так и многого: чтобы тебя не трогали, а еще чтобы сигареты продали в ближайшем магазине, и чтобы мальчик Ваня из класса на год старше перестал вести себя как придурок, и чтобы относились, наконец, как к взрослому человеку, и чтобы родители подарили на Новый год щенка. Да хоть дворнягу, многого никто не просит. Но нет, вы что. У отчима случится нервный срыв, мама будет всеми силами проявлять заботу о нем вообще не подумает о том, чего хочет Тая. И подарить ей собаку – нет уж, увольте, ребенку и без блохастых мешков мяса лучше.

– Что ты хочешь на Новый год? – спросила у нее мама 29 декабря.

Ну, Тая и ответила. В сто тридцать первый раз выслушала, что надо прекращать придуриваться и учитывать интересы всей семьи, что собака ей ни к чему, да и не надо портить праздник своим постоянным скулежом.

– Можешь ничего и не дарить!

Тая нахмурила брови и скрестила руки на груди. Через полчаса все с тем же видом она надевала свои свитера, штаны с начесом, пальто, шарф и шапку – будем честными, руки иногда приходилось разнимать, но ненадолго. Еще через полчаса они с мамой стояли у елочного базара, расположенного в нескольких шагах от дома. Там же, скрестив руки, Тая смотрела на маму, которая изображала эксперта по елкам, потрясала срубленными деревцами, о чем-то спрашивала продавца – грустноглазого студента в шапке с помпоном.

Когда мама зашла в дальний угол елочных завалов, Тая осталась одна с парнем. Тот посмотрел на нее, с сомнением пожевал губы, после чего наклонился к ней.

– Не грусти, Новый год скоро.

От такой наглости Тая чуть было не ахнула, но смогла удержаться. Процедила сквозь зубы «спасибо» – непонятно, правда, зачем и за что она этого парня благодарила.

Продавец выпрямился и, будто не понимая ее нерасположенности к светским беседам, заговорщицки подмигнул. Тая была готова отдать зуб – только семерку, ну, в крайнем случае, шестерку, – что он сказал бы еще что-нибудь, но мама сделала выбор. Она вышла с метровой пышной елью и вся лучилась от довольства собой – будто не елку красивую отыскала в завалах, а в лотерею выиграла. Хотя елка действительно красивая была, чего тут скрывать.

Мама расплатилась, Тае досталось тащить елку. Парень извинился перед обеими: был бы не один на смене, помог бы, но увы, увы. Проводил их грустными глазами и нахмуренными бровями.

«Интересно, она вырастет такой же сукой, как и все?» – думал Сергей, когда странная девочка с елкой в охапке скрывалась за углом.

Снова вспомнил Катю. Была ли она такой в возрасте этой девочки? Сергей уже и не помнил, хотя было это не так давно – всего лет десять назад. Припоминал: она сидела на первой парте, он – на второй, прямо за ее спиной.

Вроде и не была такой и закрытой: списывать давала, за школьный забор курить с ним бегала, звала на день рождения, наливала там в пластиковый стаканчик джин-тоник и угощала украденными у мамы вишневыми сигаретами. Катя не отворачивалась и не делала такой вид, будто он вот-вот утащит ее в подворотню, засунет в рот носок и изнасилует. Нормальной была, да и ушла от них после девятого класса – впервые с тех пор увидел ее Сергей неделю назад.

Есть ли специальное слово для того чувства, когда – будто бы любовь не с первого взгляда, а с миллионного, но раньше на это чувство и намека не было, а спустя время видишь человека – и сразу как в холодную воду с головой? Вот и Сергей такого не знал. А именно это он и пережил.

Пришла, значит, вся такая красивая и деловая за елкой. Он ее даже не сразу узнал. Девушка, сказал, вы только сразу берите хорошую, она-то до праздника у вас достоит, но третьего января точно полетит в мусорку – дольше не продержится. Она посмотрела на него задумчиво, после неожиданно рассмеялась.

– Серега, ты? Блин, не узнала сразу!

Его будто елкой по голове пришибли: вот так удары судьбы. Так это же Катька, понял он, и тоже рассмеялся, и так они стояли, хохотали, а Сергей успевал еще и любоваться ее ямочками на щеках.

Вместе они пили вино и прятали бутылку за елками от молодого участкового – на следующий день, конечно. Она сидела с ним полдня, шутила, рассказывала о своей жизни после ухода из школы, о неудачных отношениях длиною в три года, о своей работе в колл-центре мобильного оператора, об обманах клиентов, о длинных новогодних каникулах, о рабочих шутках («колл-центр, привет, Влад Цепеш, ха-ха!»), о мандаринах и вулканах, новых телефонах и том, как лучше заботиться о новогодней елке – кстати, а как попал сюда на работу?

– Да, знакомые уже третий год зовут – сезонное. Посидишь так две недельки, и нормально денег. Не особо много, но сойдет, – пояснил он и смущенно почесал мизинцем нос.

Она следила за его лицом, потом неожиданно наклонилась и поцеловала. Сергею могло и показаться, но он был готов поклясться, что губы ее пахли корицей и гвоздикой. Но мы не о том.

– Ночуешь ты тоже здесь?

Катя отняла лицо на пару сантиметров. Кончики их носов, оба красные от холода, почти соприкасались. Он мог вдыхать выдыхаемые ею облака пряного пара.

– Да. А завтра пересменка – меня подменят, чтобы я мог в душ сходить, поесть нормально, всякое такое…

– Во сколько?

Пообещала, что придет, заберет его, сходит с ним домой, они посмотрят фильм и, может быть, она что-нибудь приготовит, а потом с ним снова здесь, на базаре посидит, пока он будет работать. Но не пришла. Даже не позвонила. Хотя как она могла позвонить, ведь телефонами они и не обменялись?

И вот сидел спустя неделю Сергей все на том же базаре, все так же прятал бутылку вина в рюкзаке, продавал елки. Через несколько часов после Таи и ее мамы очередная пересменка, возможность поспать дома, пока в фургоне рядом будут спать и караулить товар другие люди.

Сергей заходил в трамвай, в это же время в двух кварталах к юго-западу Тая возвращалась домой от подруги. Шла себе, пинала ногами лужицы вчерашнего снега, злобно поглядывала на гирлянды в окнах и дедов морозов в витринах гастрономов.

Прямо под подъездом остро захотелось покурить. В куртке у нее мама давно не копалась, а отчиму всегда было плевать. Поэтому хранить сигаретные пачки можно было и в куртке. Всегда рядом. Потянулась рукой, встала за угол дома, на единственную сторону, куда не выходили окна их квартиры.

В кустах что-то пискнуло. Тая сначала и не обратила внимание. Мало ли: ветер, голые ветви цепляются друг за друга, или где-то вдали скрипит калитка детского сада, или просто уже галлюцинации от всех этих нервов.

Пискнуло еще раз. Будто кто-то наступил на резиновую игрушку.

Тая машинально спрятала в кулаке сигарету и нагнулась к кустам. Осторожно развела в сторону ветви. Ничего. Только чернеющая земля, и даже в темноте было видно: больше ничего там нет. Когда она выпрямилась, почувствовала что-то, у своей ноги – будто нечто прижимается к ее уггам. Посмотрела – комок, чуть больше маленькой дыни, льнет к ее ноге и пищит. Ластится, тянет лапку маленькая псина.

– И куда же я тебя дену? – спросила у комочка Тая.

Прижала щенка к себе, зажмурилась. Подумала: вот если бы родители согласились оставить его, так даже покупать ничего не надо, и тратиться не надо – тут совсем маленький еще, почти ручной, мальчик или девочка, да и неважно, такой добрый и милый.

Пересчитала деньги, взяла щенка себе под куртку, только мордочка и торчала, побежала в ближайший магазин. Хватило на три сосиски и булочку. Продавщица недовольно покосилась на собаку, но промолчала и деловито поправила свой новогодний колпак – их всех заставляли наряжаться в эти глупые костюмы накануне праздников.

После дневной ссоры (ну какой ссоры? так, очередного извержения давно тлеющего конфликта) нести сразу собаку домой было рискованно. Тая так и стояла под магазином, думала, куда же деть щенка, кто из друзей мог бы его взять (никто), могла бы она найти ему какой приют (нет). Делать было нечего – пошла с ним на чердак дома. Пусть там побудет немного, рассудила она, и уже в темноте пыльного чердака, рядом с жужжащим мотором (механизмом? подъемником? прибором?) лифта принялась рвать сосиски на маленькие кусочки.

Комочек шерсти и счастья довольно пищал, облизывал ее пальцы, хватался за ошметки сосисок и валился с ними на бок, так и жевал их – лежа.

Приблизительно в шестистах метрах к северо-востоку раздался электрический писк смартфона. Кирилл похлопал руками по темно-синей униформе, достал телефон, провел пальцем по экрану вверх.

Vanya: Ну че там у тебя?

Кирилл: Нормально все. Вот только заступил, пока тихо. Даже алкашей еще нет

Vanya: Я уже полдня сижу, у нас завал начался. Прикинь, один чудак снова накурился чем-то и голый бегал по проспекту. Сча привезли, пока оформлял – чуть не двинулся. Ну, буянит там у себя

Кирилл: Зато по приводам циферки есть и не уснешь еще долго)

Vanya: Это да) хотя я тут сидел, увидел в ленте смешную историю – тип рассказа, что ли. К праздникам очень подходит, хотя и стремный какой-то. Но я ржал, почти анекдот))

Кирилл: Скинь. Почитаю пока

Vanya (пересланное сообщение):

<РОЖДЕСТВЕНСКОЕ ЧУДО   Причта>

 

Место действия: где-то на окраине всеми забытого Окленда.

Пришел мужик, Джон Доу, выпить чертовски вкусный кофе и съесть вчерашние спагетти под тремя фунтами томатной пасты. Сидит весь грустный такой, волнуется и переживает всем своим видом.

“Что с тобой, дружочек?” – спросила у мужика официантка с красивой матовой кожей.

Рассказал Джон, конечно, ей обо всех своих тяготах: трое детей, жена беременна еще одним, что будет – одному богу известно. Что было – сам смутно помнит. Денег нет. С работы выгнали. Трамп не спас. Во всём виноваты китайцы.

“Ну, держись”, –  похлопала мужика по плечу официантка; ровно так, как обычно хлопают, если хотят утешить, и как получается только у официанток.

Действительно: легче стало. Сидел себе Джон, пил кофе, ждал спагетти и мял в руках лотерейный билет. Ждал начаться прямой эфир с розыгрышем – ведущий в шляпе со стразами назвал бы номера билетов, чьи счастливчики-владельцы получили бы выигрыши на этой неделе.

“Приветствую”, –  подсел к нему незнакомец.

Хотя этого мужчину Джон и не знал, лицо казалось ему знакомым: острый нос со впавшими крыльями, глубокие скулы, не очень густая бородка и длинные волосы. Он был худ настолько, что многодетный отец из Окленда испугался: ел ли он вообще, и сколько месяцев назад? Выглядел так гость, будто по пустыням Аризоны слонялся десятилетиями. И одежда была соответствующая – какие-то белые хлопковые тряпки, хламиды непонятные.

“Эм… Чем обязан?”

“Да поговорить с тобой хочу, Джон Доу”

“Откуда ты знаешь моё имя?”

Бородатый хмыкнул.

“Лучше расскажи мне вот что, Джон Доу, отчего же печалишься ты, когда еще одного сына послали тебе?”

Доу сначала поперхнулся: слишком много знает этот сумасшедший, но перехватил взгляд его – и перестал внутренне протестовать. Подчинился, не задавал вопросов. Вот она, техника гипноза от АНБ!

“Не знаю, как кормить всех и что делать. И надо ли оно мне все, если честно, тоже не знаю”

Бородатый говорил так, как ручей льётся, и из журчания его речи нельзя было выловить ни единого точного слова, но общий смысл яркими неоновыми буквами высвечивался в голове Джона Доу…

… Пока телевизор в забегаловке не включили погромче, а ведущий в шляпе не назвал цифры билета Джона.

“И-и-и-и-и! Этот номер получает пять тысяч долларов!”

У Джона перехватило дыхание, он передёрнулся, будто холод ворвался к нему за столик, и скинул какой-то морок. Не веря своему счастью, оглянулся по сторонам, достал билет и перепроверил цифры – все сходилось. Поднял лицо к бородатому – тот явно был не очень доволен, что Джон отвлёкся.

 “Друг! Дружище! Я выиграл! Вот оно. Чудо пришло!

Сказал он это так громко, что редкие посетители кафе повернулись и начали хлопать ему. Бородатый сузил глаза и посидел так полминуты, после чего встал, поправил свои белые одежды.

“Ну, каждому свое чудо”

<THE END  >

Кирилл: Мда, странная история, эт кто написал?

Vanya: ХЗ, но смешно же. И поучительно)

Кирилл: А бородатый мужик – это типа Иисус?

Vanya: Ну))

Кирилл: Так, я пошел, нам первого привезли, начинается…

Работать 31 декабря – нормально. Сергей был уверен: ничего плохого в этом нет. Конечно, если не приходится на грянувшем морозе сидеть до одиннадцати вечера с елками.

Когда-то он думал: неужели кто-то покупает елки вечером перед самим Новым годом? Оказалось, что берут. Утомленные старики, в последний момент решившие отметить «как положено», смущенные офисные работники, спешившие в последний момент к любовницам, подростки, нашедшие-таки съемную квартиру на новогоднюю ночь, врачи, не успевшие прикупить елку раньше – много таких.

Сергей не успевал садиться. А вот эта елка будет долго стоять, если хотите сэкономить, то берите вот эту, ну а вы мне нравитесь, мой вам совет – возьмите эту, она очень хороша, а вон та приятнее всех пахнет, и иголки, видите, видите (?) – синий отлив, совсем как в горах.

Так и бегал до самого вечера. Последний покупатель пришел за три часа до боя часов – явно пропустил половину «Иронии судьбы», а еще немного – и не успеет застать начало «голубого огонька», где Киркоров обещал в нониллионный раз спеть, что он зайчик. Словом, прибежал этот покупатель, мужчина лет тридцати, молодой еще, с легкой бородкой и усами, скрывающими сшитую «заячью губу». Даже не спрашивал ничего, взял первую попавшуюся елку, трясущимися от холода руками всучил скомканную купюру и убежал. Сергею оставалось досидеть до одиннадцати вечера и поехать домой.

Но если бы все было так просто, то и рассказывать вам было бы не о чем, а все приблизительно четырнадцать тысяч знаков, написанные выше, были бы данью какому-то бессмысленному богу.

Еще полчаса – и можно уезжать домой.

У хлипкого забора, огораживающего елочный базар, появились трое парней с суровыми шапками на бровях. В сводках милиции их бы назвали «крепко сложенными» или еще как-нибудь. Страх наводили, если коротко.

Они еще ничего не сказали, а Сергей уже понял: они явно не за елочками пришли. Не хотели их наряжать, придирчиво подбирать шары (самые крупные – на нижние ветви, поменьше – на верхние, красивые – на «лицевую» сторону, туда же и дедушкины с космонавтами, пострашнее – поближе к стене за деревом. Тащить елку с базара за пару часов до Нового года, стругать ее черенок для подставки, искать банку и наливать туда воду, кидать таблетку аспирина – все это не для них.

– Ты Сергей?

Один из них выдвинулся вперед со странным блеском в глазах. Двое оставались по обе стороны, молчаливые и ничего своими лицами не показывающие.

Сергей кивнул и огляделся. На улице – никого. Одна машина «скорой» проехала мимо, и все. Топорик в метре, под одной из елок. Нет, отогнал он от себя эту мысль.

– Ну что, как с Катенькой погулял? – протянул говорящий и, за секунду перепрыгнув все расстояние между ними, с размаху ударил Сергея по лицу.

– Отпустите!

В паре сотен метров девушка кричала Кириллу через все отделение. Пьяная, с размазанной по лицу помадой, но и та – на «вы». Интеллигентная, отметил про себя он и включил маленький телевизор, спрятанный между стеной и столом так, чтобы через решетку не было видно, что он вообще есть.

Чуть меньше двух часов до Нового года. В участке трое: он, его напарник Степа, который сейчас дремал в кабинете ИДН, да еще эта девушка. Остальные – будто бы на дежурстве, но с семьями. Несколько неудачников действительно бродили по улицам, да и то вряд ли. Кого за весь день привели – одну несчастную студентку, решившую выпить с подругой в парке.

Оформлял ее Степа – кинул куда-то документы и ее паспорт, ушел. Кирилл «познакомился» с ней только вернувшись из магазина, с пятью мандаринами и упаковкой чая в пакете.

Сидела, со своей помадой, в распахнутой шубейке, длинным ожерельем из крашеного стекла. Не орала, не ругалась, не плакала, не угрожала. Злобно смотрела и каждые несколько минут просила отпустить. Ее «отпустите» было похоже на один звук, неразделяемый, мгновенно улетающий по коридорам участка и вылетающим в зарешеченные форточки.

– Ну, капитан, отпустите, пожалуйста, Новый год ведь!

– Я не капитан, – крикнул Кирилл в ответ. – Не могу, нечего пить на улице – закон же есть, никто его не скрывает.

– Ну я же не убила человека, даже старушку не ограбила! Отпраздновала с подругой, блин…

Кирилл сделал телевизор немного громче. Киркоров уже пел свою «Зайку», за бутафорскими столиками сидели забальзамированные еще при Брежневе звезды и размахивали бенгальскими огнями. «Сколько же их нужно было закупать-то?» – подумал про себя он и решил найти заполненные Степой бумаги на девушку, чтобы сразу все доделать.

Его рабочее пространство – три шага в сторону и четыре вперед, железный сейф, спрятанные телевизор и микроволновка, шкаф, стол и темное зарешеченное окно. Паспорт девушки лежал на нем. Ее зовут Люба – Любовь Константиновна Бирюзова, двадцать лет.

Кирилл пролистнул паспорт, отметки о браке не нашел. Прописана совсем близко – улица таких-то, 30. Пять минут пешком идти, через дорогу и хозяйственный магазин, в арочку – и вуаля.

Только бумаг на нее никаких не было. Те, что кинул Степа – пустые, только с ее фамилией. И больше ничего. Ни печатей, ни росписей, ни дат, ни кодов.

Он вернулся к компьютеру – проверить, внесена ли она туда. Пока вводил данные, снова зацепился ухом за новогоднюю передачу.

«Отпущу на волю, хоть и горько мне. Хочется раздолья птице по весне», – пел Киркоров новую песню.

– Ну отпустите, пожалуйста! Я больше так не буду! Хочется же новогоднего чуда! – голос Любы сорвался, она всхлипнула.

Он вспомнил присланный приятелем рассказ. «У каждого свое чудо», вроде так сказал там Иисус. А еще и этот Киркоров со своими «раздолья хочется». И мандарины пока не успел помыть. И до Нового года остается совсем немного, и хочется позвонить маме, и…

И.

Ничего не говорил Кирилл, молча вышел из своей каморки и двинулся по коридору к помещению с девушкой. Она увидела его, отскочила к стене – испугалась. «Не бойся», хотел сказать он, но не произнес эти слова – открыл решетчатую дверцу, жестом позвал ее.

– Стой здесь, сейчас приду. Убежишь – уголовку пришью, – пригрозил он ей и оставил стоять в коридоре.

Сам сбегал разбудить Степу, попросить не задавать вопросов и молчать, ну друзья же, давай без этого, ладно, делай что хочешь, но если будет проверка – пеняй на себя.

– Пойдемте, домой вас провожу, Любовь Константиновна, –  вернулся он к девушке, которая замерла от неожиданности. – Ну же. Просили чуда – вот вам чудо. Сочтемся еще.

Тем временем Таю с щенком в подъезде застала мама. Два часа до Нового года, дочка где-то шатается. Ну как не проследить? Святое дело.

Прокралась на цыпочках за входную дверь вслед за дочкой, вслушалась. Детство в летних лагерях не прошло для мамы даром – звуки шагов научилась слышать хорошо, особенно если это был вожатый, а они с подругами пили пиво. Или если это была ее собственная дочь.

Которая поднималась наверх. Судя по всему, с половиной палки колбасы в руках. Недостачу мама заметила сразу. Если бы дочь взяла что-то из того, что сама любит есть – пирог с яблоками, «Оливье», тарталетки с сыром и паштетом, помидоры с чесноком и плавленым сырком, грильяж, – то она, может, и не обратила особого внимания. Но нет же: Тая взяла как раз то, что на дух не переносила.

Не вызывать подозрений – для этого маме пришлось тихо карабкаться за дочерью по лестнице. Ступала она так аккуратно, что лампы, оснащенные датчиками звука, не реагировали – хотя порой им хватало и легкого шороха. Несколько этажей вверх, и вот отдышка, и на последнем пролете виден свет из железной двери на чердак. Маленькая железная лестница, узкая полоска света – мама отвела дверь.

Та предательски взвизгнула.

Тая тоже взвизгнула. И что-то у нее в коленях пискнуло.

Она сидела прямо под грушей пыльной мерцающей лампы, свисавшей на длинном черном проводе почти на метр вниз. Тая – испуганная, в домашних вещах, с половиной палки колбасы в руках. И щенок – дворняги, наверное, – который отвлекся от еды и пытался скрыться между ногами своей спасительницы.

– Мама, я… Ты не злись, я не буду, я больше не буду брать еду ему, я ходить не буду, отнесу его вниз, пусть соседи берут, я…

Дочь заплакала и закрыла лицо руками. Мама так и стояла в дверях, смотрела на раскачивающегося ребенка, на пищащего щенка, на тусклую лампочку. Здесь не было ни намека на праздник, а ведь 31 декабря часто кажется: вот, с тобой гуляет весь мир, мишура сейчас везде, даже в меховых шапках пограничников, а в подвалах должны быть непременно елки, а в каждом мусорном ведре – кожура мандарина и вскрытая упаковка консервов. А в этом чердаке – пусто и нежило.

Она мысленно отругала себя за такую наивность. Тьфу ты, праздник везде, так тут никто никогда и не бывает – только дочь ее скрывается с собакой.

– Долго ты его выхаживаешь?

– Вчера только нашла, он на улице был в такой холод. Боялась, замерзнет, и умрет. Или что домой принесу, а ты в усыпалку его отвезешь, – всхлипнула.

Тая подняла на маму глаза. Такие же, какие были у ее отца. Какие были, пока он не умер семь лет назад в нелепой аварии. «Интересно. А он бы что сделал?» – растерялась мать.

Но уже через мгновение мама все поняла.

Щенка отодвинули к стене, положили рядом остатки колбасы. Тая встала и собиралась было уходить.

– Ты куда пошла, дурная? Ребенка на Новый год одного оставишь здесь? Тьфу, – мама развернулась и начала спускаться вниз по лестнице.

Щенок, кажется, понял суть происходящего раньше Таи. Поднялся на непослушные лапки и пошел к двери. Даже побежал, смешно подпрыгивая через шаг.

– Ну, ты где? Или тут одна останешься? – маму уже не было видно, где-то за дверью довольно попискивал щенок.

Пока смущенная мама, плачущая (теперь от счастья) Тая и щенок заходили в квартиру, совсем рядом, в нескольких минутах ходьбы, лежал в снегу и елочных иголках Сергей, пытался одной рукой закрыть пах, другой – нос.

Знакомый Кати успел повалить его и ударить в бок. Напарники его пока не вмешивались – стояли и равнодушно слушали рычание своего товарища: куда позарился, ты вообще кто такой, она мне все рассказала, зачем ты такое делаешь, думай своей головой, идиот, да таких мочить надо сразу.

Еще один удар в бок. Сергей успел изогнуть корпус – было не так больно.

Вставать и давать отпор троим? Зачем?

«Быстрее бы все это прекратилось», – только и подумал он, сплевывая в грязный снег.

– Что тут происходит?

Сергей не сразу понял, что голос новый этим вечером, но уже знакомый. Кто-то взял его за предплечье и потянул вверх, помогая встать. Спасибо, сержант, а я тут, да все нормально.

Кирилл поднял елочного продавца и посмотрел на трех остолопов, у которых даже мозгов не хватило убежать при виде мента. Любовь Константиновна, а теперь – попросту Люба, вот мой номер, спасибо за спасение, мне нравятся твои сапоги – стояла в паре метров сбоку и недовольно смотрела хулиганов.

– Что мы тут делаем? – годы в академии научили Кирилла делать настоящий милицейский голос.

– Так, по делу ж его, – отозвался один из парней, пока избивавший продавца молчал и смотрел на свою обувь.

– Сейчас как дам по делу, – Кирилл для устрашения положил руку на рукоятку резиновой дубинки и снова посмотрел на Любу.

То ли показалось ему, то ли действительно – легкий, незаметный совсем кивок. Размазанная помада растянулась по лицу вслед за движением губ.

– Вы, двое. Еще раз – покажу вам, что у нас с такими делают. Валите, – Кирилл повернулся к их «главарю». – Ты. Руки свои сюда давай. Новый год в участке встретишь.

– Так я же…

– Мне плевать. Руки

Продавец елок представился Сергеем, благодарил Кирилла, обещал любую елку в подарок. Он помялся, потом согласился – взял самую маленькую себе в отделение. Пожал руку, пошел переводить Любу через дорогу – в арку – подъезд.

За ним – паренек с натянутой на брови шапкой, с наручниками на руках. В мыслях Кирилл уже составлял протокол и все отчеты: «молодой человека спортивной наружности совершил мелкое хулиганство, которое выразилось в…»

– Я бы, может, его и не брал. Да и наручники в таких случаях – не по инструкции. Но нечего же чернь творить? – Кирилл дождался одобрительного кивка Любы. – Да и план же надо выполнять.

На прощание они рассмеялись.

Хотя продавцы елок и милиционеры обычно не любят Новый год, иногда бывают и исключения. И даже подростки бывают довольны – но это уже практически чудеса.

Павел Королёв – Свеча горела

 Павел Королёв – 18 лет. Мечтает зарабатывать на литературе и организовать фонд по поддержке глухонемых, а также о собственном интим-магазине. Пишет в жанре магического реализма.

26236798_10150953022904995_1715731898_o

Свеча горела

Чудесная у нас есть сверхспособность! Как выпадает случай, так сразу же на том месте, где стоим, мы находим стол. А потом и скатерти из рукавов тянутся, как у фокусников… Почти самобранки! Из них волшебным образом прорастают рюмки, точно цветы, вытягивают свои шеи графины, наполненные чем-то вкусным, глядь – и толпятся маленькие тарелочки и большие захлебленные подносы! Бабушкин салат находит себе место среди всего этого съестного богатства. А вот и он! Да… есть у нас удивительная сверхспособность, как выпадет случай, так сразу на том же месте, где стоим, организовать сабантуй. И сейчас организовываем. А случай выпал в виде первого снега.

Сижу в кресле, запутавшись в мятом-перемятом покрывале, смотрю на комнату. На то, как она постепенно новогодним настроением наполняется. Повисло в плоском обойном саду белое окно. Оно побелено зимой. И от окна этого такое сказочное сияние исходит, что даже бумажные цветы пригнули свои головы под снежными шапками бликов. И за окном снег идет. И не идет, а валит! Тяжело-легкими белыми перьями! Будто сверху кто-то подушку разорвал. Мне кажется… вернее, я отчетливо вижу, как в этом белом дневном небе блестит звезда.

Вот оно – сегодня новый год, а снег только-только пошел! И ведь действительно, как все сияет! На большом шкафу побелели стекла, и сервиз за ними, даже черные стеклянные лебеди приняли привычный природный облик! Магия… И стол, и тарелка с белыми головами вареного картофеля… Ее только что поставили, а уже заездил по всему столу невидимый паровозик. И как запахло вкусно… Ох! Снег этот – настоящий новогодний подарок! И комната наполняется новогодним настроением. Комната, но не я.

Зашла бабушка.

– Ты чего на картошку уставился? А?!

– Ничего. Я просто задумался…

– Ладно, можешь взять пару картошин, как остынут!

Милая женщина, ничего не слышит. Это она тут хозяйка. Все здесь принадлежит ей. Ее окно, ее стол, ее картошка, и даже я отчасти тоже ее.

Из-под стола выползли дядя Сережа и Маша. Они так напомнили мне то, как сам я совсем маленький лазал под столом на таких праздниках и щекотал всем пятки. У дяди Сережи на щеке был отпечаток напомаженных губ.

– С моей ножкой все нормально, – губы были ее.

– Это я знаю…

– Дурак!

Маша игриво поправила прядь, вьющуюся то ли гадюкой, то ли поросячьим хвостиком, рассмеялась нахально, и ушла на кухню. Дядя Сережа расчесал пальцем усы, бросил быстрый взгляд на рюмку и на белоснежное окно, и засеменил нюхачом по Машиному следу. Кажется, что с тех самых времен, когда я как раз и ползал под столом, в этой квартире не изменилось ничего, даже скатерть, прикрывающая в те дни колени взрослых, осталась именно та! И люди остались все теми. Через года такие же…

Из спальни, в которой вместо двери болтались зеленые шторы, вышла тетя Лариса. То ли шторы сами потянулись к этой красивой женщине, то ли их приподнимал чародей-ветер. Какое у нее красивое мужское лицо. Лицо аристократа: вздернутый нос, вздернутая губа, высокий лоб – все стремится вверх. И… взгляд – попробуй дотянись. Она даже напомнила мне мою Высокую Красавицу. Лариса подложила салфетку под шатающуюся ножку стола (с которой и возились Маша с дядей Сережей). Она подошла к окну, закрыла своей головой звезду и оперлась на подоконник, расставив широко руки. Она стояла ко мне своей темной спиной, наверное, с обратной стороны она была вся светлая.

– Ну, что Саша, готов праздновать?

Она повернула голову, не меняя своей позы, попыталась отыскать меня одним глазом через плечо. Звезда снова появилась. Пока тетя не спрятала ее от меня, я попытался загадать желание за одну секунду. Я попросил лада для моей семьи. Тетя все еще держала голову. Я увидел, как взволновались морщины на ее шее и все еще моложаво-прекрасный печальный профиль, нависший над ними.

– Готов?

– Нет. Настроения нет.

– Да?

– Ага. Я думал, что мне поможет подарок.

Тетя снова отвернулась к снегопаду. Люди не изменились. Через года все такие же… Помню, как ползал под столом разглядывал ступни, дергал за пальчики, за штаны, а иногда бездействовал. И именно в те моменты, я и мог увидеть какие они люди – настоящие, мятые-перемятые люди. Я видел, как держались за руки бабушка и еще живой дедушка – одна дедушкина кисть была у бабушки, другая уютно грелась на полке живота, торчащего из не застегнутой рубашки. Я видел и то, как нервно выкручивал себе пальцы папа и то, как мама брала его руки себе и ласково гладила их, чтобы успокоить. Я видел, как тяжело лежали ладони на коленях у тети Ларисы, будто пригвожденные, и как уже тогда дядя Сережа нахально щупал ляжки еще совсем юной Маши. И я видел всё и руководил всеми, как большим очень сложным механизмом. Но руководил по-детски просто. Кого дернешь за штанину – и слышно как он сверху там рюмку на место поставил, кому носок отдавишь, и он перестанет причинять другому боль, кого пощекочешь – и он засмеется, отвлекшись от всего ему причиненного. Те же люди и сейчас – честные лишь под столом. И тетя Лариса та же. Она вдруг продолжает говорить:

– Поможет подарок? Какой? Телефон?

– Нет. Я его дома забыл. Другой подарок. Скажу по секрету, я кое-что придумал… Подарить подарок самому себе. Купить одну… штуку, которую я давно хотел, и спрятать ее подальше до самого нового года. Так я смог бы ждать праздника несколько месяцев и не терять интерес, а только разжигать его.

– Так в чем проблема?

– Подарок остался в Минске.

– Хм… Так попроси папу, чтобы он сегодня его привез.

– Я попросил, но не знаю…

– Что ты не знаешь?

– Найдет ли он его.

Тетя полностью повернулась ко мне, из-за чего стала вся мрачная и даже черная.

– Так. Знаешь что, дорогой, сходи-ка ты лучше к тете Ларисе и отдай ей кабачок.

Теть Ларис у меня было две. Две штуки! Смеюсь. А чего? Обе тети Ларисы были те еще штуки! Первая тетя Лариса – живет с бабушкой, она замужем за дядей Сережей, мы все ее очень любим, она настоящая аристократка. Говорит, что у нее “благородный род” и, что “у интеллигенции перед убогими особый долг”. Потому она и вышла замуж за юродивого Сережу, тем самым окончательно испортив свой “благородный род”. Вторую тетю Ларису я помню плохо. Знаю, что она сестра Ларисы первой. По правде сказать, и представить себе не могу, как могли обеим дочкам дать одинаковые имена. Стало быть, это какие-то традиции “благородных”? А может, они близняшки? Но в нашей семье ее не любят. В гости давно звать перестали, вот я и не видел вторую тетю Ларису давно. Помню только ее сапоги. Как встречал их все под тем же столом. Огромные, никогда не расстегивающиеся. Праздновать она всегда садилась в сапогах, оставляя под столом, где я ползал, холодную лужу растаявшего снега с подошв. Всегда она за стол в сапогах – потому ее и не любили, наверное. Иногда и прогоняли как кошку, забравшуюся на скатерть или на простыни. Всегда – два высоких черных сапога. И садилась она очень ненадолго: тяп! – и уходит, а бывает иногда тяп, тяп, тяп! – и тогда уж точно уйдет. Бабушка говорила про нее: “Как кошка! Забежит, лужу оставит и смоется!”, а первая Лариса: “Мама, ну это же Наша сестра…” Да… “у интеллигенции перед убогими особый долг”. Все они что-то говорили, а по мне это – лишь два высоких черных сапога.

Мне дали огромный желтый кабачок в голубом ведре – тяжелый, с-с-с…обака – и наставление: “Как придешь, кабачок передай и уходи. И скажи тете, чтоб на праздник не приходила!”

***

А на улице та-а-ак снежно-о! За окном, когда смотрел, снега меньше было. Кажись, к вечеру мы из подъезда не выйдем. Заметет! И сейчас уже все в снегу. Дома, лавки, деревья, мусорки, качели и… гаражи. Говорят, что эти гаражи – живые. Будто разговаривают они. Я слышал, что, наша маленькая соседка Соня говорила с ними, а Гриша – “Король-Литр” – даже выпивал. Вот они, стоят предо мной, притихшей военной батареей. Окошечки маленькие, темненькие, будто бойницы. На дверях нацарапано что-то непонятное, смешное, неприличное. Ну, ей-богу солдаты! И ждут чего-то в засаде. Чего? Кого? Меня? Дай подойду к ним… Э-эй! Отвечай! АЙ-яй!-яй… Ничего. Только эхо и снег на рожу свалился. Холодный, с-с-с…обака. Иди куда шел – как г’рится!

Думаю, о словах, что мне поручили сказать тете и вот, что на ум приходит… Ведь сколько это мест за столом, и неужели это ей местечко не найдется? Она же все равно раз тяп!нет и уйдет. Ну, а если и два раза тяп!нет так уж точно уйдет! Она же как-никак тоже семья. Наша сестра. Эх… И как ее только не называют да не обзывают. Нет, правда! У нее имен больше чем у моей испанской прабабушки! Гнедая, утиха, рыжая, черная, седая. И мутная она, и разбавленная. И советская львица, а одновременно с тем капиталистская волчица. Из животной темы были еще: антилопья мать и просто антилопиха. А также швонда, шлендра шаболда и даже вошь! Как ее только не зовут! Бывало… Лара – когда злились, и Лора – когда миловали. От папы я слышал “крыса-Лариса” и “ЛораПоКагору” от дяди Саши, чаще “Наша сестра” – от первой Ларисы, фашистка – это уже местные любители животных, а на одном из праздников она опрокинула бабушкин салат, после чего получила в лицо “АПРАКИНУЛАСАЛАТ” от бабушки вместе с пожизненным запретом на вход в квартиру. Помню дурные сапоги, помню перевернутую тарелку и текущий между стульев салат, помню это простое “И шо?!”, и вообще всю ту воображаемую простоту, которой я наделил эти сапоги и тело выше их. А как мне ее называть? А?! Тетя Лора.

Я зашел в подъезд. Как здесь таинственно… и даже жутко. Дверь за мной захлопнулась, и этот гулкий дверной стук пробежал по всему подъезду. Будто все двери здесь только что были открыты, а как я зашел так начали закрываться одна за другой. Тусклый свет играл с пылью в густом удушливом воздухе, падал вниз в самый мрак, туда, где я стою. В этой темноте что-то щелкало, наверное, это был бегущий счетчик. Я ощутил себя в каком-то мрачном непроницаемом болоте, по колено погрязшем в холодной и вязкой темноте, у него не было конца и из этой ужасающей, вечно расширяющейся бесконечности доносились звуки. БАХ! сопровождаемое шумным шелестом… это кто-то перевернул стол. А может, упал со стула, или с кровати. А почему он упал? А это что? Могуче залаял пес. Зар-р-рычАЙ!!! А что если он выпрыгнет из темноты и схватит за ногу?! АЙ!.. Его успокоили – это был глухой шлепок. Тут же какое-то железное позвякивание… прерывистый треск. Скрип-скрип, скрип-скрип. Прямо из-под лестницы. Там кто-то сидит. Или… это колесо велосипеда крутиться. Фу-ух. Туда-обратно, туда и обратно. Но кто-то же его крутит…

Бежать! Бегу. Наверх. Быстрее! Остановился. На середине лестницы…. Тишина. Только снова возникло счетчиковое щелканье. Свет с трудом пробивался через мутное серое окно, и скользил по большой деревянной лестнице, приставленной к стене. На верхнем этаже было гораздо живее. Слышались смех, звяканье стаканов (рюмок?), очень громкое гудение телевизора и мяукала кошка. Я напоследок, выныривая из темноты, потрогал эту большую лестницу, она напомнила мне мою Высокую Красавицу, она касалась самого потолка… Только вот лестница качнулась в мою сторону и начала падать! Я только и улизнул! Наверх! Скорее! К тете! И ведро это столько шуму издает, падла. Обо все стукается, и кабачок в нем постоянно подскакивает, столько грохоту! Черт ее дери, эту тяжесть… Вот звонок. Кто-то открывает дверь…

– Здравствуйте.

– Дра-а-асте!

***

Сапогов на ней не было. Они стояли в прихожей, на мокрой серой тряпке (это вместо коврика), приникнув к стене усталыми головами. Тетя выдохнула и осмотрела… не меня, свою прихожую.

– Тут у нас разува-аются.

Она поставила руки на пояс и начала смотреть куда-то направо, раздвинув тонкие измучанные губы, окисляя несколько железных зубов какой-то неизвестной мне реакцией. Реакцией на что? Судя по всему, она смотрела в сторону кухни. Оттуда несло зажженными сигаретами.

– Что там такое?

– Я походу сосиськи спалила…

– Так… бегите на кухню!

– А-ай! Падем!

Она схватила меня за руку и повела в зал. Тут шумел телевизор. Ну и руки у нее… липкие. В зале сидело несколько грязных, волосатых человек. Раз, два, три…

– Зуардзизшь!

Их было четверо. Один из них мне что-то гавкал. Он тянул меня за куртку вниз. Все крепче и крепче хватался! Кажется, сесть предлагал. Я сел. Странно, что тетя не спросила кто я, и не представила остальным. Все они были, как один, одеты в маленькие (наверное, детские) свитера. На одном был нарисован кот, на другом олень, на третьем дровосек за работой, а на четвертом мужской пенис.

– У вас классный свитер.

– Хы! Это я ему подарила!

– Нахухгбазжогх!

Потом он рявкнул что-то совсем неразборчивое и опустил глаза – все красное лицо будто потекло вниз: веки, щеки, губа отвисла, и слюна закапала.

– Он умер?

Один из четверых мужчин достал из-под стола длинную бокастую бутылочку, накрыл горлышко шершавой ладонью, сливающейся по рельефу с рифлёной крышечкой, и с хрустом открутил ее.

– Ты чо, больной?! Ребенку наливать?!

Мужчина выставил ладонь, приводя какой-то непонятный мне защитный аргумент. Тетя вышла из-за стола. Мужчина налил водки в рюмку и глянул на меня пустыми глазами, они держали на себе всю тяжесть закрывающего их лба. Надо как-то отказаться… Ну, не пить же. Как-то вежливо и понятно. Я тогда улыбнулся и покачал головой. А он настаивал. Протягивал мне рюмку, даже вложил прямо в руку. Я ее поставил, а он все равно пододвинул ближе.

– Пи-ий!

Я совсем перепугался. Внезапно спасительно прогремела музыка. Тетя включила кассету Цоя на магнитофоне. Все пьяницы вдруг поморщились. Главный из них, тот, что мне выпить предлагал, привстал. Они  с тетей начали ссориться. Тетя зажестикулировала суетливо, мужик же одним грозным замахом (все еще находясь за столом, на расстоянии нескольких метров от тети) выиграл это сражение. Тетя выключила Цоя и ушла на балкон. А я что? Я тут же за ней следом, а то снова пить заставят.

Пьяницы врубили Хоя, это отлично резонировало с их беззубыми натурами. На балконе было холодно и тесно. Холодно, тесно, и… так восхитительно! Над головой натянуты веревки для белья, а к ним прищепками прикреплены гирлянды. Мерцающие огоньки отражаются в стеклах окон, такими чудесными разноцветными пятнышками. Тут слышно как свистит ветер и включенное радио соседа снизу. Холодный пол постелен мягким ковриком из верблюжьего ворса, а на нем стоит стул, а на этом точно взятом с кухни стуле крошечная елочка. На ручке окна болтается хрупкий китайский Дед Мороз с пришитой верх ногами надписью “Мэри крисмас”. Как очарователен был новогодний быт, созданный здесь, судя по всему, тетей. Не балкон, а маленькая трогательная своей милой и наивной честностью квартирка.

– Походу здесь я новый год и встречу.

– А кто те люди?

– Какие?

– Те, что в зале…

– Э-э…эти! Оные?

– Они.

– А-а. Оные это мой муж, его два дружки и… еще один.

– Кто он?

– Хрен его знает.

Тетя встала на колени и попыталась украсить елку.

– Тот, что те выпить предлагал – это и есть муж мой. Хы! Ты молодец, трезвенький еще.

– Еще?

– М’га! Новый год же вот-вот, а ты еще трезвенький.

– Я ребенок!

– Ну да! Я тоже тогда ребенок. Хы-хы…

Она придушила елку блестящей мишурой и попыталась повесить на нее громоздкую советскую игрушку. Конечно, не вышло. Игрушка упала и разбилась. Тетя снова показала зубы, сморщилась в каком-то коровьем сожалении. И как мне было ее жалко сейчас. Такая нелепая, грушевидная, нелюбимая каждый проходящий и каждый наступающий год. Неуклюжая, Лара АПРАКИНУЛАСАЛАТ. Но не плачет, молодец. Может уже привыкла? Смирилась что ли? Гляди, взяла малюсенький осколочек, что к веревочке прикреплен остался, и на елку его повесила. Как жалко, надо помочь ей чем-то…

– А у вас газеты есть?

Она подняла на меня глаза изумленно “какие газеты?”.

– За спиной у тя…

Действительно! На тумбочке, прямо под солеными огурцами. Я тогда газету одну вытянул, саму елку на тумбочку поставил.

– Здесь теперь ее место.

– Среди зеленого огуречного леса!

Тетя заулыбалась. Будто бы мои неожиданные действия пробудили в ней какой-то ребяческий интерес, и даже азарт. А я что? Я сделал из газеты звездочку. Оригами. Тетя сбегала за краской. Пока она копалась в шкафу, муж гавкал на нее, хоть и не решался встать с дивана. Ей же было на него все равно, сейчас тетя увлеклась совершенно другим. Мы покрасили звездочку в красный цвет. Теперь любой бы задался очевидным вопросом: как ее прикрепить? А мы взяли с кухни воронку, натянули ее на елочку, и звездочку нашу на зубочистке – в самую верхушку всунули. И как она зашла! Ровно-ровно. Смекалочка! И стоит ведь. Магия какая-то.

– Как по волшебству!

– Ага.

– Вот так. Эх…

Захотелось внезапности.

– Я ваш племянник.

И вдруг она ка-ак подскочит!

– Сашка!!!

Она обняла меня так крепко и пахуче, что я даже занервничал. Какие теплые это были объятия. Волнующие, немного шершавые, родные. Объятия Нашей сестры. Моей тети.

– О Пугачева!

Она по простоте своей быстро отлипла от меня и высунулась в окно.

– Э, шибздик! Погромче сделай!

И сосед снизу действительно прибавил громкость на радио.

***

Тетя Лариса снова стояла у окна. Все те же люди. Она стояла, как будто бы и не отходила от него. Будто все это время так и смотрела на снегопад. Только сейчас дом прогрелся, стол был переполнен едой, все вкусно пахло, приехали Родя с беременной Тоней, они подарили мне картонный ларчик с конфетами и пенал с футбольными мячами. Вот спасибо! Приехал Сёма – он в нашей семье поэт. Я говорил ему про свои стихи и про то, что мечтаю стать “как Высоцкий”. А чего вы удивляетесь? Вот так. Он сейчас разговаривал с бабушкой. Как всегда о своем бывшем товарище, которому в литературном бизнесе удалось одержать больше побед, чем ему. Разговор этот был таким заезженным в этой квартире, таким давним и привычным, что чуть ли не обзавелся негласным статусом обязательной еженедельной рубрики. Бабушка нихрена не слышала, но знала, что Семе больше рассказывать не о чем, потому и отвечала ему каждый раз одно и то же:

– Ты хорошо пишешь и видишь всех насквозь, а он – плохо. И глаза подводит. Вот его и читают!

Ответ этот Сему удовлетворял целиком и полностью. Казалось, что для того он и зачинал разговор, чтобы именно это и услышать. Кажись, заговори  он хоть раз со мной на эту тему, я бы от него так и отвязался.

А кроме того было хорошо. Тепло. Желто. Мирно. По-семейному. Скоро папа с мамой приедут – тогда-то все начнется: включат телевизор, сядут за стол, тогда и мой звездный час наступит. Но их сейчас нет. А тетя Лариса снова стоит у окна.

***

Они же сестры! Что не так? В чем проблема? Вот поставь ты эти окна друг напротив друга…

Мы с Лорой стояли на балконе. Этажом ниже звучала песня Пугачевой. Это был “Белый снег”. Черт! Откуда я это знаю? Ай! Тетя ее никогда до этого не слышала. Мы смотрели вниз на снег, продолжающий с каждой минутой прибавляться и настала какая-то единая гармония ощущаемого. Вдруг тетя начала рассказывать мне какой-то странный монолог.

– Знаешь, Сашка, город у нас тот еще… провинциальный. Но вот фонариков много понаставили. Красивых. Один раз включили и всё. Теперь вся эта красота стоит как днем, так и ночью – потухшая. Да ладно эти! Нормальные бы хоть светили! А так, чего только под своими окнами после ночи страшного не найдешь – это ж нельзя такого тебе рассказывать, малой. Но я как тогда эту магию увидела, так до сих пор забыть не могу. И ни разу ж гады еще не включили. Я на балконе почти все время, так увидела бы – точно! Не пропустила. Но не включают. Каждый год жду. Может, на праздник и включат.

– В этом году они зажгутся точно.

– Да? Почему ты так думаешь?

– Я в этом уверен.

Она снова обняла от меня. Теперь ее объятья показались мне совсем родными. Я почти растворился в них. Нырнул как в воду, теплую и безопасную. Она отодвинулась и ссутулила спину.

– Ладно… А мне сегодня скелеты снились. Представь себе скелетов.

Она переменилась в лице и в жестах.

– Страшно?

– Нет.

– Но ты же ребенок?

– Ну да! Тогда вы такой же ребенок!

Тетя засмеялась. Она смеялась уродливо. Губы разъехались в стороны, запрыгали две огромные челюсти. Гнедая. Она начала остывать.

– Вы любите своего мужа?

– Кого? Оного что ли?

– Да, его.

– Да какая тут любовь! Мы ж это… ну как бы… живем вместе.

– А почему вы не живете с нами?

– Шибздик ты, малой. Ты как до таких вопросов додумался-то? А?

Она замолчала и продолжила с глупой улыбкой смотреть с балкона вниз.

Дома тетя Лариса ответила мне на вопрос заданный ее сестре. Она рассказала, что сама – приемная дочь, а Лора – родная. Хоть и воспитывались они одинаково, но выросли совершенно разными.

– А потом женились мы на конченных… оболтусах.

Сестра – по глупости, а сама Лариса… от большого ума.

– Муж из меня все соки высосал. К нам жить переехал. Но это данный мне Богом труд. А Лорка что? Она со своим буквально за руку в болото прыгнула. Ее-то Бог наделил кошмарной ленью. Вот и спрашивается: что страшней – Богом данная развратная лень или же Богом данный губительный труд?

И вот поставь ты эти окна друг напротив друга… Эти две несчастные судьбы. Точно они как в зеркало посмотрятся, точно прослезятся едино, точно откажутся от примирения с собой и друг с другом и со схожестью судеб своих. Точно они не поверят, и даже мыслью поверить искушаться не будут, в то, что существуют они за теми окнами. Такие больные и несчастные.

А я пошел писать письмо своей Высокой Красавице. Решил так прогнать несвежие противные мысли. Я каждый день пишу ей письма, упражняюсь в стихосложении. Хочу научиться играть на гитаре и писать песни, а не просто стихи. Обязательно научусь и буду петь их моей Высокой красавице! А пока пишу ей письма, но, конечно же, не отправляю. И некому пока. Но я знаю, что она есть, и что тоже пишет мне и знает, что я существую. Потом, когда мы встретимся, то обменяемся ими, прочтем по нескольку раз от начала до конца и убедимся, что мыслим одинаково, ходим одним маршрутом, и дышим одним воздухом. Моя высокая красавица… ее потрепанные волосы – сама свобода и желание! Ее таинственный взгляд во мрак, в котором она ходит на ходулях. Изящно и так высоко! Вся серебряная и золотая! Высокая красавица… Ходит и напевает что-то… из высших сфер…

Кто-то дернул за плечо. Кто?! Ты? Привет.

***

К нам пришла девочка. Она живет в соседнем доме. Ее, наверное, пригласила бабушка.

– Привет. Меня зовут Соня.

– Я знаю. А теперь выйди и постучись. Чего засмущалась? Ладно можешь не выходить. И стучаться не нужно. А ты чего по дому бегаешь?

– Меня сюда пригласили.

– Я знаю. А ты с нами праздновать будешь?

– Я же говорю – меня пригласили! Ты же знаешь?

– Знаю.

– Нет. Не знаешь. Наврал.

– Не-а! Не наврал. Знаю. Тебя бабушка пригласила? Да?

– Да.

– А она говорить не умеет! Как это она тебя пригласила?

– Умеет.

– Нет! Ты мне наврала!

– Ну что-о, вы уже познакомились? Что говоришь? Это внучек мой, знакомься!

Так внезапно бабушка зашла. А я раскраснелся.

– Что познакомились уже? Ну, пошли на кухню. Ага-а!

Они ушли. Я за ними не пошел, хотя и хотел немного понаблюдать за этой девочкой. А то какая-то она больно бойкая, не люблю таких. И не хочу на новом году с ней за одним столом сидеть. Ишь, на кухню они пошли. Она еще мне в след посмотрела, малая! Чего хотела?! Чтоб за тобой пошел? Чего я на той кухне не видел? Все толкутся, суетятся… нечего мне там делать! А если задуматься, то так-то на кухне вся Наша сверх-способность и происходит. Ну, как это… когда герой, перед тем как выпустить из ладоней молнии, секунду ждет и напрягается, чтобы накопить силы для совершения своей магической атаки. Так и Мы! Перед тем, как все нарезанные хлеба и салаты появятся на столе, как с чарующими звоночками возникнут рюмочки, мы должны так же – выждать и поднапрячься! Вот и выжидают они там, на кухне, назначенного часа. Вот и напрягаются. Бабушка нарезает колбасу. Тупейшим ножом! У него такое лезвие кривое и бесполезное, что лучше бы она пальцам ту колбасу кромсала – и то б дельнее вышло! А в какие лохмотья превращается хлеб! У-ух… А рюмки? У нас так много гостей вышло, что дядя Сережа пошел занимать рюмки у соседей! С трудом, а все-таки наскреб, да на одного не хватило. Придется кому-то из стакана пить. Пятьсот миллилитров. Все отказываются, жребием решают, кому его передать и ссорятся громко. А почему эта девочка не с семьей празднует? Не интересует. Пойду лучше в зал. С Ларисой поговорю.

А тети Ларисы в зале не было. Была серость вечереющего зимнего дня, сквозящая в зал через окно, было само окно, где снег стал идти гораздо слабее, был выключенный, но протертый телевизор, и протертый, кажется лишь для того, чтобы пыль смогла уступить место морозному инею, который вместе с тишиной начал наполнять комнату. Но если прорваться сквозь эту тоскливую атмосферу, возможно, лишь через мое личное восприятие (ибо другой обязательно бы обратил внимание сейчас не на серость, а на теплую желтоватость комнаты, родной ковер над диваном, вкусные блюда, чудесных женщин… ой, без них) то можно было заметить, что уже нарядили елки и повесили мишуру на карнизы. Елка была в несколько шарфов укутана, гирляндами, игрушками, старыми наверно не съедобными конфетами, которые все равно так хотелось сорвать, но в детстве ты не дотягивался, а сейчас хоть я и дотянусь до нижних, но есть не стану. А если представить, что скоро зал наполнят люди (родные), и зазвучит музыка по телевизору, и замерцают огоньки, и все станет так славно уютно и здорово, что… я просто не могу не позвать сюда тетю.

***

В моей квартире вдруг стало пусто. Я прихожу на кухню, а там сидит на столе одна лишь Соня и смотрит на нарезанный хлеб. Я совсем растерялся, даже заикаться начал.

– Г-где все?

– Они ушли.

– К-куда? Подними глаза и не бубни п-под нос – ничего не слышу.

– Ушли! На площадь! Теперь слышишь?!

– Кричать не обязательно! Просто говори четко и выразительно. Зачем они ушли на площадь?

– Там играет ВИА «Синяя птица».

Девочка спрыгнула со стола, присела и изобразила птицу – замахала руками, будто крылышками. Я уже и сам думал махнуть рукой на нее, побежать со всех ног к тете, но почему-то остановился и повернулся к Соне.

– Ты хочешь со мной сходить?

– Дурной?! Куда?

– К тет-те…

Я особенно волновался сейчас. А девочка лишь глаза закатила и посмеялась.

– Ну, пошли, заикун.

***

Каково это убегать сломя голову от преследователей под глупую песню Пугачевой? Убегать не в одиночку! Втроем убегать! И все это под старый зимний хит Аллы Пугачевой! Не смешно ли? А как трудно это знал бы кто!

Но с самого начала мы не бежали. Хотя… нет. Вру. Бежали. Мы с Соней пошли к тете, а потом повздорили. В шутку, по-ребячески. Мол, что я до этого дома быстрее ее добегу. И побежали! Я и забыл, как весело бегать! Бежишь! По снегу немного трудно бежать, но оттого и весело! Пар глаза застилает, губы от морозца и улыбки широкой трескаются! И бежи-и-ишь! Наперегонки. Отдышаться бы. На месте. И она тоже? Быстрее меня что ли? Тоже бежала, наверное. Мы договорились, что разными путями побежим. У нее свой. У меня свой. У нее другой маршрут. И действительно короче.

Зашли в подъезд. Он все еще такой же жуткий. И надо же перед девочкой не оплошать. Проявить храбрость. Показать какой ты смелый…

– Ай-яй-яй! Что там?!

– Там? Там счетчик.

– Тебе не страшно?

– Нет, Саша. А тебе?

Вот… проявил храбрость. Ну-ну… сейчас под лестницей заскрипит что-то и она точно до седых волос перепугается. И действительно под лестницей что-то заскрипело, но она, ничуть не испугавшись, спокойно пошла вверх по лестнице. Даже и значения не придала этому звуку. Я же вжался в стену.

Соня поднялась выше. И все-таки такая она была в этом серебристо-золотом скользящем свете… такая… Прикоснулась к лестнице, а она на нее не упала. На меня упала, а на нее – нет! Только теперь, взглянув на нее, рядом с лестницей этой я смог разглядеть ее хорошенько. Как смешно бы это ни было, но произошло это как раз в подъездном полумраке. Скорее даже не разглядел, а пригляделся. И Соня на самом деле была малюсенькая, низенькая, серенькая, с крупными глазами и большим лбом. Нос как та вареная картофелина – и по форме схож и потому, что пар испускает. Хотя глаза у нее… Выдели бы вы ее глаза! Взгляд у нее такой… такой…

Внезапно сквозь общий гул жутких звуков прорезался поганый кашель из грохота и скрипа – открылась дверь. Вышел Кот с тележкой. Тут-то Соня и перепугалась! Она как закричит, прижмется к стенке сначала, а потом под лестницу спрячется! Лестница тогда начинает падать! А Соня еще громче кричать! Ужас! Я, конечно, ринулся на помощь, тогда-то и увидел, что это просто Кот вышел. Я начал успокаивать Соню, а он прошел спокойно мимо, своим путем.

Кот – это обыкновенный старик, правда, немного сумасшедший. С людьми давно не разговаривает. Кормит кошек каждый вечер, потому и прозвище такое – Кот. Обычный старик, но выглядит пугающе. Он дряблый, пузатый, взгляд у него мутный, а руки красные – всегда что-то с ними не так. Но его нечего боятся. Он такой смешной на самом деле. Ха-ха! Вот так. Всегда вечером выходит на улицу, и начинает, как старый прапорщик выкрикивать имена солдат. “Боб! Кс-кс-кс-кс… Чип! Кс-кс-кс-кс-кс…” Это “кс-кс-кс…” у него уже настолько отработано и отточено, что звучит так ловко и убийственно быстро, как пулеметная очередь. Ха-ха! Вот так. Нечего его бояться! Обычный старик! Тише, милая. Тише…

Как это чудно́…  То, что мы боимся. Вернее, чудно́ не то, что мы боимся, а сами наши страхи. Я, когда только зашел в этот подъезд перепугался его самого. Темноты этого подъезда, ужасов, которые спрятались в этой темноте и издавали страшные звуки, я перепугался ада, под моими ногами и вокруг меня. А Соня испугалась человека. Вот она забилась в угол, все еще прячась под давно упавшей лестницей, вся красная, задыхающаяся от нахлынувшего адреналина. Какой это ужасный страх! Ведь действительно, страх, который способен разбить и изуродовать ее прекрасные глаза должен быть поистине ужасен. Что там я, со своим страхом? Я всего лишь испугался темноты, а она человека. Это не обыкновенный провинциальный страх. Он обязательно всех настигнет, хоть  в провинции он развивается быстро и до самого своего максимума. Я понял это… Бедная девочка. Я понял это еще тогда, под столом, когда увидел, как у всех трясутся колени. Чем оно было вызвано? Чего они боялись? Кого? И почему? Не знаю. Может, друг друга. А может в тот момент по телевизору показывали президента.

– Чо тут за визги? А! Это снова ты, Сашенька! А кто это с тобой?

– Это Соня, она Кота испугалась.

– Да? Ну, пойдемте в хату. Я чая сделаю. Не пужайся, девчушка, Кот не страшный!

Соня была совсем плоха. Все еще страшно напугана. А чем? Что обычный старик просто вышел из своей квартиры? Странно все это. Чего же она так испугалась? Не знаю, у меня на это ответа нет. Может, только если президенты бы показывали…

Я сам разул Соню и провел ее на балкон. Муж тети хотел зацепиться за юбку Сони, но она этого даже не заметила. И слава Богу! А то еще сильнее бы закричала. Вот мы на балконе. Здешний холод не играл в пользу Сониного состояния, из-за чего я отдал ей свою куртку. Пришла тетя с тремя кружками чая. Я правда не представляю, как она донесла их все три вместе. Меня обрадовало уже то, что Соня смогла самостоятельно держать кружку и пить. И это был действительно вкусный чай! Вот это талантливая кухарка, тетя! Точно говорят: “Талант не пропьешь!”. Это же надо, найти такое гармоничное соотношение кипятка, черного чая, холодной воды и сахара! Интересно, а Ролтон она может так же вкусно заварить?

– Иди ты!

Тетя высунулась наполовину в зал и ругалась с мужем. Они перебрасывались матами, распальцовками, пафосными отмашками и неприличными жестами. Тетя закрыла дверь балкона на защелку, уселась, и нервно выдохнула. Я сидел в центре, между милой успокаивающейся Соней и тетей Лорой, настоящей гусыней и… немного вошью. Сидел между ними и ощущал сильное пружинящее чувство к обеим. Было тихо, волнующе, по-зимнему пьяно.

– Тетя, знаете, почему я здесь?

– Какая тетя?! Лара я! Так и зови.

– Ладно.

– Так что там?

– Лора, хотите, я скажу вам, почему мы с Соней пришли?

– Не Лора я, а Лара!

Ну застудила она меня морозиха! Ух… Странно это я ругаюсь. Только сейчас я заметил огромного кота, больше похожего на шевелящуюся гору сигаретного пепла. Тетя сказала, что его зовут Сизый, или скорее… Сизь. Она немного говорила с ним, что очень походило на однообразное повторение его имени. “Си-и-изь…” – подозвала его. “С-сизь!” – что означало “садись”. Кот не хотел забираться на тетины колени. И тогда она подняла с тарелочки маленькую спаленную ранее сосиску: “Соси-и-изь”. Мы смеялись и таращились на маленькую елочку и на огоньки над головами. Мы пили чай. За окном все еще играла новогодняя Пугачева. Песня “Не сгорю” – я знал ее и без диктора, который продиктовал мне сейчас название. Заметает зима-а-а, мой смешной непоко-о-ой… А откуда, черт побери?! Праздничная магия!

А по полу вдруг рассыпались осколки. Испуг заколол ноги! сердце! Я немного взвизгнул, а Соня молчала в оцепенении. Это был тетин муж. Он ломился в закрытую стеклянную дверь с ножом. Все-таки поднялся… Тетя вдруг выпрыгнула в окно! Чего-о?! Ага!!! Выпрыгнула!!! Мамочки! Она упала на огромный сугроб прямо под окном.

– Давай за ней!

Соня тоже прыгнула! Что?! Приземлилась… нормально. Ну слава Богу! Давай за ней! Чего ты боишься?! Как глупо! Все это под Пугачеву! Как в какой-то идиотской комедии! Кто бы попробовал прыгнуть под эту песню… Послушал бы и попытался… Прыгай давай! Закрой глаза и…

Все тело окутал холодный и мягкий снег. Я как будто бы погрузился в воду. Так глубоко и безопасно. Не сгорю. Не растаю. О тебе забываю. Только и доноситься сверху на полной громкости. Я чуть привстал – гляжу: Соня от этого места куда-то в темноту убегает. А тетя так и совсем далеко уже. Только и мерцает ее светлый свитер иногда. А ее муж вдруг начал чем-то сверху бросаться. Он чем-то мне в ногу попал. Кажется, кружкой, в которой чай был. Догонять надо. Кого? Соню! И тетю! А что если этот разъяренный алкаш за мной погонится? Бежать! Просто бежать и не о чем не думать! Эх знали бы вы, как это странно… Каково это убегать сломя голову от преследователей под глупую песню Пугачевой! Втроем убегать! И все это под старый зимний хит Аллы Пугачевой! Не смешно ли? А как трудно это знал бы кто! В голове только и слышится… Не сгорю! Не растаю! О тебе забываю! Вот… тихий момент и… затишение.

***

Ну и где их искать? Бежал-бежал за ними, а никого. Только мой двор. Как это я так по темноте, да еще и не глядя на него вышел. Куда теперь идти? Дай к гаражам подойду, там звуки… журчание слышится и… вижу, сидит кто-то.

На лавке сидела девочка, она сильно походила на Соню. Журчание прекратилось. Я подошел еще ближе. Из тихого снежного тумана внезапно возникла большая мистическая фигура – высокая женщина в черной шубе. Она села рядом с девочкой. Роскошный мех поблескивал дальним подъездным светом. Казалось, что шуба настолько дорогая, что даже этот свет, принадлежащий одному из подъездов нашей чумазой провинции, пачкает ее своей позолотой. Лицо женщины прикрывала огромная шляпа с широкими полами, из-под нее торчал остренький кончик носа и чуть-чуть выглядывали большие бликующие солнцезащитные очки. Они говорили с девочкой, а я им помешал.

– Ну, мальчикам на это все равно, это я тебе гарантирую.

– Правда?

– Да, не парься.

Тут и подошел я.

– Извините, а вы не видели здесь кого-то бегущего?

– Нет, мы дамы приличные по сторонам не смотрим.

У женщины был жуткий хриплый голос, я даже немного ее испугался. А девочка так на Соню походила! Ей-богу! Эх… И как их искать? К кому обратиться? Точно! К гаражам…

Я отошел от той парочки немного, а они начали обо мне шептаться. Я отошел на такое расстояние, чтобы они меня не услышали, и чтоб самому их не слышать. Стало тихо. Я слышал, как за гаражами носится вьюга, и как хрустит что-то, и скрипит. А гаражи возвышались надо мной, и этот могучий сонм звуков лишь подкреплял их сказочную необъяснимую мощь. Тогда я крикнул: “Э-э-эй!” – и не услышал ответа. А потом я прошептал: “Куда они побежали?”, и взгляд мой тут же упал на двери гаража, на которых гвоздем было нацарапано, будто бы точно для меня… сначала правда я глянул на неприличную надпись и туда идти точно не захотел, а потом уже заметил революционное: “На площадь!” Я увидел это и, кажется, даже услышал. Будто кто-то на ухо мне проговорил: “Беги на площадь…”

– Э-эй, пацан!

Это кричала рыжая женщина в шубе, тем самым прогнав последнюю надежду на то, что мистическим голосом была именно она.

– Ты чего там делал? Ты знаешь, что при дамах это делать не прилично?

– Что?

– У тебя огонь есть?

У них обеих были сигареты в руках. Как же эта девочка, походила на Соню, до жути! Только сейчас эта Соня сжимала между пальцев сигарету и требовала вместе с какой-то рыжей женщиной от меня зажигалки. У меня была одна спичка, но давать им ее я не собирался. И это была Соня. Точно она! Только сильно изменившаяся. Будто бы все происходящее – это какой-то сон. Хоть это и была самая настоящая морозная явь.

– Да не бойся ты, не сгорю!

– Нет у меня ничего.

– Тогда иди отсюда!

Я пошел, а они продолжили что-то кричать мне в след.

– Нет у него ничего!

– А знаешь, все еще будет!

М-мда… но сейчас меня интересовало другое. Я бежал на площадь.

***

Тетя действительно была на площади, хотя на площадь это место слабо походило. Она была совершенно пуста. Здесь не было ни празднующих, ни моей семьи, ни Синей птицы, ни даже вездесущих пьяниц (ну, кроме тети). Чем дольше я здесь находился, тем сильнее мне казалось, что это совсем не городская площадь. Место это походило скорее на пустынный двор с большой елкой в самом центре. С другой стороны – все в этом городе походило на двор. Елка была в пять-шесть раз больше меня и огорожена небольшими решетчатыми заборами, в половину моего роста. Как раз возле ограждений и стояла тетя. Она разговаривала с каким-то человеком в белых одеждах. Я подошел ближе и подозвал ее.

– Сашка!

Тетя снова набросилась на меня с объятиями.

– Я так боялся, что с вами и Соней будет что-то не так. Где Соня?

– Какая Соня? Саша, этот мужчина – Ангел! На самом деле!

Она указала на мужчину в белых одеяниях.

– Мужик, ты ведь Ангел?!

Он кивнул. Я заметил, что у него один глаз. Меня это тревожило.

– А почему у него один глаз?

– Так он же это… Наш ангел. Провинциальный! Боевое ранение! По нашим дворам пошляешься – не только глаз потеряешь. Да, ангел?

Он снова кивнул.

– А чем он докажет, что он Ангел? У него же крыльев нету.

Внезапно произошло чудо… Всю площадь озарило ярким разнообразным светом. Фонарики загорелись один за другим и сейчас горели все до единого. Кроме того, между их черных кованых силуэтов замерцали далекие разноцветные огоньки праздничной иллюминации. Теперь были видны вся площадь и весь город. Площадь стала красивее, шире, домов стало больше и окна в них загорелись. Посыпал снег. И это было волшебно…

Ангел подошел к нам совсем близко и заглянул своим ед-диным г-глазом прямо в нас… Он присел и что-то дал мне. Что-то завернутое в подарочную упаковку (потом я узнал, что там была свеча, но почему именно она и для чего он подарил мне ее, в чем ее магия – узнать я так и не смог). Потом одноглазый ангел забегал вокруг елки кругами. Он начал постепенно подниматься над землей и продолжал бегать, пока ветер и вьюга не унесли его вместе со снегом в звездное небо.

Мы побрели домой. Я понадеялся, что Соня уже там.

– Чего плетешься как старик?!

Тогда тетя взяла меня на руки, покружила радостно и побежала. И так она несла меня до самого дома, все дальше от площади, мимо почты, круглосуточного магазина, закрытых ларьков и древнего кинотеатра. Несла меня счастливого, сама от радости подпрыгивая, до самого дома, ни разу не остановившись.

***

Как же все удивились, когда я привел домой тетю. Кто-то заворчал, начали кричать, но потом быстро успокоились, сменив гнев на милость. Сначала они ругались и просто вытеснили меня из прихожей в зал. Там уже был включен телевизор. Показывали «Иронию судьбы или с легким паром!» Я поставил в центр стола свечу и зажег ее, все-таки оставалась у меня одна спичка. В коридоре все затихли. Когда я зашел туда, то обнаружил, что все плачут, а обе Ларисы крепко и по-сестрински обнимаются. Потом у Тони затолкался ребеночек. И все смеялись.

Соня действительно была дома. Хвала небесам! От нее немного пахло сигаретами. Но я не стал ее расспрашивать об этом запахе. Тем более она выросла в провинции, а значит – отучиться. Подрастет, поживем вместе – и отучится. А сейчас меня интересовали только мои тети (хотя потом я конечно подробно расспросил Соню обо всем, что произошло после побега, и рассказал про Ангела, во что она естественно не поверила). Я прислонился ухом к розетке, чтобы услышать разговор двух сестер, но услышал только чистый и по-доброму искренний женский плач. Они сидели там и обнимались, плакали и наконец, ломали в щепки оконные рамы, разбивали стекла и рвали утеплительный поролон своих окон, так давно вставших между ними. Было сломано все – и форточка и даже петли. Потом плакать перестали. Начали смеяться.

***

Мистика… Мы совершаем таинственный первобытный обряд. В мистическом свете свечи, мы с теплым блеском в глазах с тихими и добрыми переговорами передаем из рук в руки кубок… стакан. Мы решили отдать нехватающую рюмку – наш стакан пятьсот миллилитров – тете. И сколько в этом жесте было семейной любви и семейного смирения с тяготами чужих жизненных испытаний, сколько доброго и целительного хозяйского поглаживания по больному затылку. Нет, не хозяйского – братского. Знающего и эту боль и эту тяжесть. Даже бабушка смотрела на нее как-то по-доброму, как на Нашу сестру. По телевизору показывали клип Пугачевой “Свеча горела”. На стихи Пастернака. И знаете, за этот день я уже успел полюбить и Пугачеву и новогодние истории. И теперь я, как тот другой, обращу внимания не на серость, которая уж точно вся сгорела в пламени свечи, а на теплую желтоватость комнаты, на родной ковер над диваном, на вкусные блюда, на чудесных женщин… ой, без них. А нет – сними. За столом сидели примирившиеся, наконец, тети и между ними не было теперь никаких окон, я понимал, теперь они живут в одной квартире, и всегда будут вместе, приобнявшись смотреть в одно общее окно. Была здесь и моя Красавица… Соня. И между нами уж точно не было никаких окон. И даже дядя Сережа сейчас спал и точно видел во сне тетю Ларису, а не эту противную Машу. В этом я уверен. А я что? А я вскрыл подарок, мама и папа все-таки привезли мне его. Это было укулеле. Я же хотел научиться писать песни. Ну, что? Сейчас? Ага. Вот он мой звездный час!

Я залез под стол. Никто и не обратил на это внимания. И люди изменились. Будто по волшебству, будто под действием какого-то чуда! Колени совсем перестали дрожать, они почти все держались за руки. И это было искренне, хоть и похоже немного на спиритический сеанс.

Теперь я вычеркну из всех писем Высокую красавицу. У меня есть Соня. Мой сладкий сон и моя сладкая явь. Да, мы разные. У нас были разные мысли и разные страхи, разные маршруты до тетиного дома, и я окончательно убедился, что даже воздухом мы дышим разным. И что? Поэту не нужен человек, который пишет стихи, ему нужна Муза.

И я вычеркну из всех писем это мелкое имечко высокой красавицы! Хотя, нет. Не вычеркну, а перепишу! Будет Невысокая красавица! И не будет, а есть она! И напишу ей последнее письмо, перед тем как вручу их все.

“Мело, мело по всей земле. Во все пределы. Свеча горела на столе… свеча горела.” В темном окне вечно будет мерцать моя Вифлеемская звезда, или же единственный глаз моего чудесного Ангела-хранителя. И будет гореть свеча, гореть без воска, моя милая, озаряя темноту, и просветляя наши лица.

Юльяна Пятрэнка — Неверагодная тэорыя верагоднасцяў

Нарадзілася ў Добрушскім раёне Гомельскай вобласці. Расла на чарадзейных бабуліных казках, выхоўвалася дамавікамі, лесунамі і азярніцамі. «Не чакайце дзіва – дзівачце самі!», – сцвярджае аўтарка і аддае перавагу сюжэтам, дзе містыка цесна пераплятаецца з рэальнасцю.

IMG_20171221_103522

     Неверагодная тэорыя верагоднасцяў

— Лепш прыходзь заўсёды  ў адзін і той жа час, — папрасіў Ліс. — Трэба прытрымлівацца абрадаў.

— А што такое абрады? — спытаў Маленькі Прынц.

— Гэта таксама нешта даўно забытае, — сказаў Ліс.

— Нешта такое, ад чаго адзін які-небудзь дзень становіцца непадобным да ўсіх астатніх дзён, адзін час — да ўсіх іншых часоў.

 

***

Тонкі серабрысты перазвон званочкаў набліжаўся. Здавалася, ён гучаў з усіх бакоў, ажно вушы закладвала.

“Дзінь-дрынь-дынь, дзінь-дрынь-дынь, цілі-цілі-дынь…”

Урэшце ўсё сціхла, нібы абарвалася. Накрыла такая аглушальная цішыня, быццам у старым глыбокім калодзежы,  пячоры ці нават у космасе.

         Наперадзе ў апраметнай цемры заззяў, затанчыў жаўтлявы агеньчык. Ён набліжаўся крывымі зігзагамі, быццам залаты матыль. Яшчэ хвіліна – і можна было разглядзець дзяўчыну, што трымала свечку.

Рудая і раскудлачаная, зусім босая, апранутая ў лахманы, яна скакала па снезе вярхом на качарзе, пакуль не спынілася акурат на ростанях.

Шыбнула за спіну кірзавы бот, крутанулася вакол сябе тры разы, паправіла на галаве гарачы яшчэ блін, з якога ішла пара, наблізіла да абсыпанага вяснушкамі твару свечку і  спытала:

— Малады чалавек, а як вас зваць? З якога боку сватоў чакаць?

Свечка згасла, затое задымілася качарга. З яе, нібы з рэактыўнага самалёта, снапом паляцела гарачае вуголле, рассыпаючыся па снезе шыпучымі іскрамі і абпальваючы ногі.

— Малады чалавек! Малады чалавек?..

— А? Што?! — падхапіўся Юрась і балюча стукнуўся галавой аб верхнюю паліцу са скручанымі матрацамі.

— Малады чалавек, уставайце, Стараселле праз дзесяць хвілін! Маглі б, дарэчы, і пасцель узяць! — мажная правадніца з кароткімі фіялетавымі валасамі шыбнула на стол квіток з надарваным куточкам і абурана зацокала абсацамі прэч.

Юрась звесіў доўгія ногі, пачасаў кучаравую патыліцу і працёр заспаны твар.

“ Цьху! Прысніцца ж такое!..”

Унізе спалі накрытыя коўдрамі і курткамі пасажыры. Вагон  мерна ківаўся, за акном цягнулася белая пустэча, калі-нікалі выскоквалі з яе самотныя слупы ці заснежаныя паўмёртвыя дрэвы.

Юрась пацягнуўся, зноўку стукнуўшыся галавой, і саскочыў на падлогу. Схапіў заплечнік з курткай і падаўся паўз сонных нешматлікіх пасажыраў да выхаду.

Шэрая раніца дыхнула ў твар холадам і колкім сняжком.

Цягнік чмыхнуў шызым з’едлівым дымам і загрукатаў далей.

Хлопец уздыхнуў і падаўся праз пуці, незадаволена разглядаючы маленькі абшарпаны будынак станцыі, крыва і безгустоўна ўпрыгожаны рознакаляровымі агеньчыкамі.

Увайшоўшы ў вакзал, Юрась адразу накіраваўся паўз шэрагі пластыкавых крэслаў і звісаючых са столі папяровых сняжынак да маленькага акенца:

— Дзе тут можна кавы купіць?

— У краме, — узняла вочы круглатварая касірша з саламянымі валасамі.

— А гарачай?

— А тут вам не рэстаран, — абыякава адказала яна і зашамацела паперкамі ад цукерак, якіх разам з мандарынавым лупіннем сабралася на стале цэлая гара.

— Чорт ведае, што такое, — прабурчаў Юрась і адхіліўся ад касы.

Але назадаволены голас за спінай прымусіў яго абярнуцца.

— Гэта сапраўдны непарадак! Агіднасць! — абураўся ззаду сталы дзядзечка з акуратнай сівой бародкай і ў зацемненых акулярах. На ім было доўгае шэрае паліто і шыракаполы фетравы капялюш. У руках дзядзечка трымаў стары пацёрты чамаданчык.

— Вы як з наведвальнікамі размаўляеце? Агіднасць! — гнеўна паўтарыў ён. — Чым на працоўным месце займаемся? Цукеркамі? Будзем скаргу пісаць! Будзем? — звярнуўся ён да Юрася, і хлопцу падалося, што той падміргнуў. — Мы свае правы ведаем! Ведаем?

— Ведаем, — нехаця згадзіўся Юрась  і нацягнуў на галаву капюшон, каб схавацца ў ім.

Касірша нешта замармытала, хлопец пачуў адно «псаваць святочны настрой».

— А нам, значыць, настрой псаваць можна? — не здаваўся дзядзечка. — Кнігу скаргаў, калі ласка!

Юрась пашкадаваў, што не набыў кавы ў цягніку, але ж у працягнутай белай кніжачцы запісаў: “Прашу ўсталяваць у будынку вакзала кавааўтамат»

— Ну вось, малады чалавек, трэба вучыцца  адстойваць свае правы і свой гонар, — паправіў акуляры дзядзечка.

Юрась кіўнуў, але ж цяпер распытваць касіршу, як дабрацца да аўтавакзала, не хацелася. Ён выцягнуў з кішэні тэлефон, каб зірнуць мапу, і падаўся на двор.  Зноўку давялося тупаць праз пуці туды, дзе віднеўся бетонны зеленцаваты аўтобусны прыпынак, так падобны да вялізнай перавернутай скрыні з дзірачкамі.

Зірнуў на расклад руху, па якому не цяжка было здагадацца, што мерзнуць прыйдзецца доўга. На ўвесь райцэнтр меўся адзіны аўтобус, які хадзіў раз на гадзіну. Чакаць давялося хвілін дваццаць, прытанцоўваючы на месцы і хукаючы на азяблыя рукі.

Снег супакоіўся, але неба па-ранейшаму заставалася няветлівым і цяжкім, быццам сталёвым.

Міма прагрукатаў таварняк. Некалькі разоў дзядзечка ў капелюшы выходзіў  на ганак — то сварыўся з бадзяком, то праганяў сабаку, то зноў хаваўся ў будынак вакзала — мабыць, чакаў свой цягнік.

Дзень для Юрася пачаўся так сабе. А мог бы сядзець зараз у родным Магілёве, дома перад кампом, ці з сябрамі ў якой піцэрыі, дзе на вялікім экране транслююць футбол.

Цьху! Дурная вучоба! Ніякага настрою няма! Не, каб на фізмат падацца… Ездзі цяпер па ўсіх вёсках-ваколіцах, матэрыял збірай… Але ж трэба, бо хочаш-не хочаш, а да сесіі нядбайнага студэнта не дапусцяць…

Неўзабаве падпоўз жоўты аўтобус, абдаў ногі  змешаным з пяском талым снегам і стаў.

Юрась кінуў дробязь за праезд кіроўцу на палічку і размясціўся каля акна.

Ехаў, бяздумна глядзеў скрозь шкло на брудныя сумёты па ўзбочынах, абшарпаныя няскладныя домікі з гірляндамі і зайцамі  ў размалёваных вокнах, на гарцуючую з санкамі дзятву і лысаватую елку на круглай плошчы, на верхавіне якой памільгвала чырвоная зорка.

Юрась скрывіўся і адвярнуўся ў іншы бок — там сядзеў вусаты мужчына ў кажуху, абдымаючы абедзвюма рукамі жывую елачку. Ззаду дзве кабеты гучна абмяркоўвалі  святочнае  меню.

— Канцавая! — кіроўца спыніў аўтобус.

Пасажыры сталі спускацца адно за адным.

— Як канцавая? — падхапіўся Юрась і закруціў па баках галавой. — Канцавая ж “Аўтавакзал”!

— Ну. Так і ёсць. Толькі ў іншы бок. А гэта “Фабрыка  Светлы шлях”

— Вельмі светлы, цяпер на аўтобус спазнюся! — хлопец бухнуўся на сядзенне.

Давялося зноў ехаць праз усё мястэчка з яго бруднымі сумётамі, нязграбнымі домікамі і брыдкай чырвоназорачнай елкай.

Праз паўгадзіны хлопец таптаўся на аўтавакзале, побач з акенцам касы.

Маладая смуглявая жанчына адно разводзіла рукамі:

— Ну што ж мне рабіць, як вы на рэйс спазніліся? Заўтра наступны, а дзясятай гадзіне… Няма ў тым кірунку маршрутак, і дызель не ходзіць… Ну калі так ужо спяшаецеся, то на шашу ідзіце, тут недалёка… Мо, аўтоўку якую зловіце…

Юрасю карцела папрасіць кнігу скаргаў, каб супрацоўніцы больш  не раілі гасцям горада пешшу да шашы тупаць, а вырашалі пытанні на месцы. Але ж у касіршы былі такія добрыя вочы і мілыя ямачкі на шчоках, што Юрась стрымаўся, псаваць настрой не стаў.

Шаша, дык шаша. Абы да вечара з тых чортавых Ліпак вярнуцца і на свой цягнік паспець.

…На шашы было пустэльна і ветрана. Аўтобусны прыпынак уяўляў сабой слуп з шыльдай і пакрытую снегам лаўку. Хацелася есці, а расклад руху на шыльдзе не абяцаў нічога добрага. Праляцела аўтоўка, абдала брудам і знікла за паваротам. Прагуў міма, не спыніўся і трактар.

Юрась нерваваўся і перамінаўся з нагі на нагу. Не, пра каву ўжо не шкадаваў. Шкадаваў, што ўвогуле падаўся да чорта на рогі. А ўсё праз шкодную Адэлаіду Бальтазараўну — дэкана гістарычнага факультэта, якая загадала здаць дакументальныя матэрыялы па старажытных звычаях і абрадах. Ды не проста матэрыялы, а такія, каб «аўтэнтычныя, самабытныя, і з сеціва ні ў якім разе не сцягнутыя». І не проста здаць, а разам з дакладам «Прычыны ўзнікнення забабонаў і прымхаў. Іх уплыў на сучаснае грамадства». Хацела ўскладніць нягегламу прагульшчыку жыццё — ды сама ў прыватнай размове і пракалолася: ёсць, маўляў, у Старасельскім раёне вёсачка Ліпкі, у якой непаўторныя абрады захаваліся, вывучэння якіх так не хапае для яе новай кнігі. Гэта, вядома, задачу палегчыла. Але… Ну чаму, чаму ён не паслухаўся бацькі і не пайшоў на фізмат?..

На заснежанай бярозе, над самой галавой, хрыпла каркнула варона.

— Га? — узняў галаву Юрась. — Во і я так думаю. Чакаю пяць хвілін,  і калі ніякага цуда не здарыцца — шлёпаю назад, да чыгункі.

Ён зірнуў на тэлефон. Пастаяў. Зірнуў зноўку:

— Ды ну к чорту! Няхай хоць з універа выключаюць! — развярнуўся і патупаў  у бок мястэчка.

Але па заснежанаму полю нехта размашыста крочыў  насустрач. Той самы дзядзечка з чамаданчыкам.

Пабачыўшы Юрася, знаёмца дадаў крок і замахаў рукой:

— А-а, малады чалавек, сабрат па няшчасці, які згубіўся ў  глушы!

— Але, — згадзіўся Юрась. — Паеду-ка лепш дадому, ну яе, гэтую глуш.

— Ну… Хіба маладых людзей спыняюць нязначныя цяжкасці? А я быў пра вас іншага меркавання… Куды накіроўваецеся?

— У Ліпкі хацеў. Ды на аўтобус спазніўся, наступны толькі заўтра.

— Лічыце, што вам пашанцавала, малады чалавек! Па-першае, таму што нам з вамі па шляху, а па-другое — аўтобус прыйдзе з хвіліны на хвіліну!

— Вы памыляецеся, рэйсавых у бліжэйшы час не прадбачыцца,  — кіўнуў Юрась на шыльду.

— Ну што вы. Трэба быць упэўненым у сабе і сваіх сілах, — ён узяў Юрася пад локаць і павёў да прыпынку, не перастаючы глядзець на гадзіннік, што блішчаў на запясці.

І праўда, праз пару хвілін з мястэчка вынырнуў на шырокую шашу белы (калі яго добра адмыць) аўтобусік, кругленькі і лупаты — часоў Юрасёвага дзяцінства.

Толькі дзядзечка ўзняў руку — як ён паслухмяна спыніўся.

Аўтобусік насамрэч аказаўся зусім не рэйсавым — з фермы, што пад самім Стараселлем, раз’язджаліся па сваіх вёсках  даяркі.

Жанчыны ўпаўголаса размаўлялі між сабой — то ўздыхалі, то ціха пасмейваліся, не звяртаючы ўвагі на лішніх пасажыраў, што ківаліся і падскоквалі ззаду.

Дзядзечка доўга круціўся, бурчаў, скардзіўся на трасяніну і жорсткія сядзенні, але нарэшце супакоіўся.

Юрась  расслабіўся ад цяпла,  расшпіліў куртку і выпрастаў ногі.

— Добра, што я вас сустрэў, —  звярнуўся ён да суседа, які і не думаў распранацца ці здымаць капялюш. — Само неба паслала…

— Уй! Дык вы, аказваецца, фаталіст? Верыце ў неба, а не ў свае сілы? Ніколі б не падумаў! А на выгляд — сучасны  малады чалавек!

— Ды не, я меў на ўвазе, выпадак. Выпадковасць.

— Ды кіньце вы! Выпадковасці не выпадковыя. Памятаеце: верагоднасць немагчымай падзеі роўная нулю? Гэта яшчэ  Блез Паскаль і П’ер Ферма даказалі. А ніякі ні Энштэйн, як думаюць многія.

— Тэорыя верагоднасцяў? Чуў. Дарма на фізмат не пайшоў … А вы, мабыць, выкладчык ці навуковец?

— Сапраўдны прафесар! Хіба не падобны? — выпрастаўся дзядзечка і зноў надаў сабе  строгі выгляд.

— А што вывучаеце?

— Чалавечыя памылкі, глупства і забабоны. Пішу навуковую працу па вытоках і тэорыі памылковых поглядаў.

Юрась здзівіўся, але змаўчаў, гледзячы на сур’ёзны твар прафесара.

— У госці едзеце? На святы?

— Можна і так сказаць, — суха адказаў дзядзечка. — Калі ў вашым разуменні гэта святы.

— Ну ўжо як не Каляды, то я зусім не ведаю, што за свята лічыць.

— Добра. Што такое свята, малады чалавек? Адрэзак часу, выдзелены ў календары ў гонар каго-небудзь ці чаго-небудзь, нават калі гэты хтосьці — усяго толькі плод чалавечага ўяўлення. Ці нешта, што даўно адышло ў нябыт. Але людзям усё роўна, што святкаваць, абы гулі і адпачынак, палайдачыць дзянёк, увільнуць ад працы. Вось і ўсё тлумачэнне народных абрадаў і звычаяў.

— Ну не скажыце, — запярэчыў Юрась. — У такія дні як ніколі адчуваецца еднасць, настрой асаблівы, нават стан душэўнага ўздыму. Таму і хочацца правесці іх разам з блізкімі. Успомніць пра нашых продкаў, звярнуцца да каранёў…

— Ага-ага, — іранічна кіўнуў прафесар, а потым зняў акуляры і прыжмурыў цёмныя і надзвычай глыбокія вочы: — Гучныя словы, шаблонныя і зацяганыя, відаць, узятыя з нейкае кніжкі ці лекцыі па этнаграфіі.

— Так і ёсць, — сумеўся Юрась. — Які студэнт, такія і словы.

— Яно і бачна, што сваёй галавой карыстаецеся не часта. Каляды, мушу я вам сказаць, ні што іншае, як святкаванне зімовага сонцавароту. Бог Каляда, ці Калёнда – чулі? А ў цяперашніх людзей такая каша ў галаве — паганства, хрысціянства, атэізм — усё ў адзін кацёл змяшалі. Нават зорку чырвоную камуністычную ўплялі, пэўна ж бачылі на елцы.

— Тут згодны. Сам дзіўлюся.

— А што гэта вы ўдумалі? Дзіўныя размовы! — умяшаліся ў гутарку  жанчыны. — Такое свята на носе! Кіньце спрэчкі! Самы час пра дабро ўспомніць, міласэрнасць і дабрачыннасць!

— І часта вы, даражэнькія, пра дабрачыннасць успамінаеце? Гатовы паклясціся, што ў лепшым выпадку, два разы на год — на Каляды і Вялікдзень, — абурыўся прафесар. — А ўвесь наступны час гары яны гарам, тыя бліжнія, з іх турботамі і клопатамі! І карані са звычаямі! Ведаеце, як гэта называецца? Крывадушнасць, во як!

Юрась змоўк — з гэтымі словамі нельга было не пагадзіцца.

Адна з жанчын спрабавала нешта даводзіць прафесару, але той адказаў, што кожны жыве толькі для сябе і  перавёў тэму на павышэнне коштаў, падаражанне прадуктаў і цяжкае становішча на вёсцы.

Даяркі ўспудзіліся, заківалі галовамі і пачалі шумна, як курыцы, у адзін голас абмяркоўваць сваё цяжкае жыццё, якое ніхто не думае паляпшаць.

Калядны настрой безнадзейна сапсаваўся. Юрась змоўк і ўтаропіўся ў акно.

Праз кожныя пятнаццаць-дваццаць хвілін аўтобус спыняўся, пасажыркі развітваліся з сяброўкамі і пакідалі яго адна за адной.

Нарэшце апошняя, захутаная ў цёплую хустку жанчына падалася да выхаду, але спярша працягнула Юрасю і прафесару кулёчак з цукеркамі:

— З надыходзячым. Частуйцеся, шакаладныя… Во і з арэшкамі… У раёне купіла.

Юрась, які з самага рання нічога не еў, ужо працягнуў руку, але прафесар незадаволена паморшчыўся,  нібы адрэзаў:

— Не трэба нам вашыя падачкі!

Жанчына збянтэжылася, куточкі рота апусціліся ўніз, яна моўчкі пакінула аўтобус.

Не паспеў Юрась адкрыць рот, як прафесар нібы прачытаў яго думкі:

— Што? Традыцыя? А сярод лета ці восені вы б ад яе чаго дачакаліся? Яшчэ б і аблаяла за што-небудзь, як тыя бабулькі-дачніцы, што лезуць са сваімі кашамі і авоськамі ва ўсе шчыліны, патрабуючы саступіць ім месца! Хворыя дома сядзяць, а не ў гародах корпаюцца!

Юрась ізноў згадзіўся — такая думка наведвала его не раз.

— Што сядзім, таварышы? — абярнуўся ў салон кіроўца. — Гуцішча — канцавая. Давайце хутчэй, мне яшчэ дадому забегчы трэба.

— Як так? Ну што за дзень сёння? — узняўся Юрась.

Следам устаў і прафесар:

— Гэта таму, што несур’ёзна ставяцца да працы. Якое яшчэ дадому? Вы ж раней да самых Ліпак ездзілі!

— Тое раней было, а зараз у Ліпках работніц фермы няма.

— Ды тут нейкіх тры кіламетры! Няўжо не падвязеце?

— Я вам не таксі, — буркнуў кіроўца.

— Я буду скардзіцца, — не здаваўся дзядзечка, пакідаючы аўтобус. — У тым ліку на парушэнне правілаў бяспекі! Гэта што яшчэ за елачныя шары на лабавым шкле?

— Дзякуй, і вам не хварэць і добрых святаў! — крыкнуў у адказ кіроўца.

— А да Стараселля як дабірацца будзем? — хмурна спытаў Юрась, як толькі  на пару с прафесарам мінуў ускраіну вёскі і накіраваўся па замеценай дарозе туды, куды ўказваў надпіс “Ліпкі”

— Вернемся. Вячэрнім рэйсам акурат да вячэрняй дойкі. Бываў і тут, і ў Ліпках, калекцыю ручнікоў набыў.

— Ого! Амаль гадзіна! Трэба маці патэлефанаваць, каб не хвалявалася, — Юрась зірнуў на тэлефон і заўважыў неадказаны выклік ад маці.

— Вучыся быць дарослым і самастойным. Хопіць за мамкіну спадніцу трымацца.

Юрась схаваў тэлефон, вырашыў, што патэлефануе пазней, без сведкаў.

Бацька, мабыць, яшчэ з камандзіроўкі не вярнуўся, а маці адна завіхаецца ­— бегае па крамах, і торбы няма каму паднесці. А малодшая сястра Лінка ўжо, пэўна, усю кватэру абляпіла сняжынкамі, шарамі і гірляндамі, да самага не магу…

Юрась летуценна прыкрыў вочы — елку без яго яшчэ ніколі не ставілі. Вось вечарам ён на цягнік скокне — а раніцай дома будзе. Заявіцца з пахучай елкай і падарункамі, як Дзед Мароз. І гуску замарынуе. Так, як Юрась, ніхто не ўмее, нават бабуля.

Але прафесар умеў распачынаць гутаркі ў самы «прыдатны час» і псаваць усім навокал настрой. Распачаў размову пра пануючую ў свеце несправядлівасць, беспрацоўе, чыноўнікаў-дармаедаў, войны на Блізкім Усходзе, эпідэміях і голадзе. Ну не прафесар, а чэмпіён у цяжкай вазе сярод паразітаў і ныцікаў. І ў Юрася хваля абурэння такая ўзнялася, што ў усярэдзіне ўсё закіпела,  нават самому крычаць і нагамі тупаць захацелася. Эх, шкада, што навушнікі дома забыў…

Ішлі доўга. Паабапал дарогі то тут, то там тырчалі заснежаныя  елачкі і калючае кустоўе. У адрозненні ад горада, снег тут быў чыстым і бялюткім, а навокал панавала цішыня. Часам здавалася, што ў далёкім грывастым лесе, што цягнуўся з левага боку, рыпяць старыя хвоі і перагаворваюцца між сабой сойкі. Наперадзе ўжо віднеўся перакінуты праз канаву масток, за якім пачыналася вёска, як Юрась раптам спыніўся і ледзь не схапіў прафесара за рукаў:

— Глядзіце, ліса! — паказаў ён на зараснікі, дзе мільгануў руды хвост.

— Няўжо? Ліха на яе! От, зараза! — спыніўся прафесар. — Вы ўпэўнены, што ліса?

— Канешне! Бліжэй толькі ў заапарку бачыў. Чаго вы, прафесар? Гэта ж не мядзведзь і не тыгр.

— А раптам яна шалёная?.. Паслухайце, малады чалавек, мне тут у Гуцішча вярнуцца трэба, забыў тое-сёе… Вы ідзіце, вунь, і хаты ўжо віднеюцца… Каб на вячэрні цягнік паспець. Толькі, прашу, перадайце маёй знаёмай падарункі, калі не цяжка — ён усунуў хлопцу ў рукі свой стары чамаданчык. — Я даганю… Не ўсё набыў: на мандарыны забыўся і на шампанскае…

Юрась стрымаў усмешку і паслухмяна ўзяў чамадан. Дык вось, чаму стары прафесар енчыў усю дарогу! Хутка пабачыцца са сваёй каханай — і ў раз падабрэе!

— А каму перадаць хоць? — спытаў ён.

— Святлане Любаміраўне. Асабіста ад Велізара  Леанардавіча.

— Ого! Не даць рады запомніць! — Юрась пацягнуў цяжкі чамадан праз масток.

— Запомніш, Юрась… Назаўсёды. І нізкі паклон дэкану, Адэлаідзе Бальтазараўне. Правільнага студэнта адправіла, не памылілася…

— Адкуль вы ведаеце маё імя і імя дэкана, прафесар?— здзіўлена азірнуўся Юрась, але дзядзечкі і след прастыў.

Няўжо так лісы спалохаўся, што ў кусты сігануў? Дзіўны чалавек…

Юрась прайшоў праз масток, ручай пад якім нават не думаў замярзаць — бруіўся весела і па-вясенняму, толькі каля самых берагоў прыхапіўся блакітным лядком, і накіраваўся  да вёскі, дзе па-над вострымі стрэхамі ўздымаліся ў неба тонкія струменьчыкі дыму.

Усю дарогу яго суправаджала цікаўная ліска, што кралася амаль па ягоных слядах.

         Мясцовы клуб, з вялікім музеем і ёмістай бібліятэкай, знайшоўся  адразу. Так ужо арганізаваныя невялічкія вёскі, што ўсё самае галоўнае ў іх — пошта, крама, клуб і аўтобусны прыпынак — знаходзяцца ў адным месцы, акурат у цэнтры галоўнай вуліцы.

Загадчыца клуба, мілая і гаваркая жанчына, спачатку напаіла студэнта кавай з абаранкамі, а потым завяла ў музей і распачала доўгую гісторыю пра сакральныя веды і духоўную спадчыну. Шпацыравалі паміж шэрагаў шаф з народнымі ўборамі, ручнікамі і прасамі, гаршкамі і паясамі, ступамі і таўкачамі, бубнамі і званочкамі, грубымі маскамі казы і мядзведзя, лапцямі і вышыванымі фартухамі, сярпамі і хусткамі.

Юрась запісваў на дыктафон, фатаграфаваў, пазяхаў і паглядаў на гадзіннік. Якія яшчэ сакральныя веды і духоўная спадчына, калі нават разабрацца не могуць, якое свята важней  — Новы Год ці Раство? А Раство праваслаўнае ці каталіцкае? Быццам у кожнага свой асабісты Бог і час яго нараджэння. А ўвогуле, усё гэта святары выдумалі, каб памяць пра паганскія абрады выкараніць. Сам нядаўна ў сеціве чытаў: чаму дванаццаць апосталаў вакол настаўніка круціліся? Ды таму, што дванаццаць месяцаў, як і сузор’яў, вакол сонца бегаюць. Каша ў галовах цёмных людзей, асабліва вось у такіх глыбінках. Мае рацыю прафесар — весяліцца значна цікавей, чым на працу ісці.

— А можа вы начаваць застанецеся? Самі ўсё і пабачыце! — не адчаплялася загадчыца.

— Ды не, ахвоты няма… Дадому паеду.

— Што вы дома рабіць будзеце? На канапе перад тэлевізарам сядзець? Заставайцеся, не пашкадуеце! Да нас нават з розных куткоў краіны даследчыкі прыязджалі. Вось і нататнік спецыяльны маецца, куды я ўсіх запісваю. І вы запішыцеся, калі ласка, і запіс з падзякай пакіньце. Вам жа спадабалася экскурсія, праўда?

— Праўда, — у чарговы раз пазяхнуў Юрась, гартаючы прапанаваны нататнік. Імя прафесара ў ім не значылася.

Пацікавіўся ў загадчыцы, але і тая паціснула плячыма: ніколі не чула такога дзіўнага імя. Калекцыю ручнікоў таксама ніхто не вывозіў. Быў неяк выпадак — злодзеі ў музей праніклі — пару старадаўніх ручнікоў і некалькі абярэгаў з салярным арнаментам вынеслі, а каб некаму калекцыі раздаваць направа і налева — такога зроду не было.

Узрадаваная тым, што знайшоўся слухач, загадчыца доўга распавядала пра народныя звычаі. Затым у падзяку паабяцала знайсці аўтоўку, каб падвезці цікаўнага студэнта да цягніка.

— Гэта было б цудоўна! — узняўся Юрась. — Толькі ў мяне яшчэ  справа засталася: не падкажыце, як знайсці Святлану Любаміраўну?

— Ну вось. А вы кажаце, што ўсё гэта забабоны. А самі, бач, варажыць прыехалі. Яе хата ў самым канцы вуліцы, далей ужо могілкі пачынаюцца.

Юрась выйшаў на вуліцу. Цямнела. Нарэшце распагодзілася, у небе запальваліся першыя зоркі, якія тут здаваліся значна ярчэйшымі і большымі,  чым у горадзе. З рота ішла пара, пад нагамі храбусцеў пругкі сняжок.

Вось чорт, а ў які бок вуліцы ісці, так і не спытаў!

Хлопец накіраваўся да жанчыны ў светлай бярэтцы і паўшубку, якая зачыняла  ларок.

— Добры вечар, не падкажаце, хату Святланы Любаміраўны дзе шукаць?

— Вунь там, — махнула яна рукой у бок пошты, — уверх па вуліцы да самых могілак. Зелёненькая хатка такая. Але напярэдадні свята знахарка не прымае.

— Хто? — перапытаў Юрась. — Знахарка?

— Добрая знахарка, нават з раёна да яе прыязджаюць. Лечыць, варожыць, будучыню прадказвае. Вы загадзя запісваліся?

Юрась паціснуў плячыма і дзіву даўся: ну што за народ? Дваццаць першае стагоддзе на двары, а яны зёлкамі лечацца і карты раскідваюць. Хіба ў рацыянальнага і разумнага прафесара могуць быць такія сябры? Затрымліваецца ён, аднак… Няўжо перадумаў, назад у  Стараселле падаўся? Дзівак…

Юрась крочыў па заснежанай вуліцы паўз драўляныя хаты, з комінаў якіх узнімаўся ў вечаровае неба грывасты дымок. Пахла смалой і хвояй. За платамі разрываліся ад брэху сабакі, за шыбамі вокнаў сядзелі сытыя пярэстыя каты. Недзе ўдалечыні патрабавальна раўла карова.

Хутка паказаўся ўзгорак з крыжамі і старымі бярозамі, над якімі кружляла груганнё.

Перад самымі могілкамі, не даходзячы да вузкай рачулкі, на якой грувасціліся дрэўцы і вялікія галіны — плаціна баброў — стаяла акуратная зялёная хатка з рэзьбянымі белымі аканіцамі і ліштвамі.

Юрась адкашляўся і пастукаў у брамку. Яна рыпнула і расчынілася.

— Добры вечар! — зазірнуў ён у двор.

Адказу не было. У вокнах гарэла святло.

Узняўшыся па прыступках на высокі драўляны ганак, Юрась пагрукаў у дзверы.

— Праходзьце! — пачуў ён голас гаспадыні і тузануў ручку. Пераступіўшы цераз парог,  апынуўся ў сенцах, а потым і ў кухні.

У хаце было горача, у выбеленай печы ярка палаў агонь, пад самай столлю сушыліся на нітках пучкі зёлак і вялікія капелюшы грыбоў. Лаўка, дровы, вядро вады, абразы…

— Ёсць тут хто? Добры вечар! — гучна павітаўся Юрась, і з-за фіранкі паказалася сталая кабета ў бялюткім фартуху і хустцы. У руках яна трымала вялікую міску, памешваючы ў ёй рэдкае цеста драўлянай лыжкай.

— Вечар добры, — павіталася яна і паставіла міску на стол. — Міраслава гуляць пабегла. Хутка вернецца. Можаш пачакаць, зара аладак напяку.

Юрась прысеў на лаўку каля стала, расшпіліў куртку і кінуў пад ногі чамадан і заплечнік .

— А я не да Міраславы, а да Святланы.  Гэта вы?

— Яна самая. Толькі гасцей сёння не прымаю, да свята рыхтавацца трэба, — кабета выняла з печы патэльню, абмазала яе кавалкам сала і ўліла цеста, якое адразу заскварчала. — Адкуль сам будзеш? Не бачыла цябе тут…

— Студэнт я, з Магілёва, Юрасём клічуць.

— І чаго ж цябе так далёка занясло, Юрась з Магілёва? — у яе голасе чулася іронія. — Калі паваражыць ці зёлак гаючых набыць, чакай унучку. Прываротамі-адваротамі не займаемся, калі ты за гэтым.

— Ды не, што вы! Я ў такія глупствы  не веру!

— А ў што ты верыш?

— Ну, не знаю…   Ні ў ва што…

— Так не бывае, трэба ў нешта верыць. Кожны з нас у некага верыць і нечаму кланяецца, але не заўсёды і сам можа гэта вызначыць. У кожнага свая асабістая вера і свае забабоны. Галоўнае, што ёсць нешта большае, што нас аб’ядноўвае.

— І што гэта?

— Здагадайся.

— Няма калі ў загадкі гуляць, мне на цягнік трэба.

— Сам падумай. Рана ці позна кожны сам знаходзіць адказ.

— Ага, падумаю, як час будзе. Дык вы, значыцца, чараўніца мясцовая? Ого! А пакажыце які-небудзь фокус! Ну, там… град выклікаць…

Гаспадыня рассмяялася, вынула з печы патэльню, скінула на талерку купку духмяных пухнатых аладак, па якіх вяснушкамі рассыпаліся  хрумсткія скарыначкі, і паліла гэты  залацісты стосік чарнічным варэннем:

— Еш, балбес, зараз гарбаты ліпавай завару. Відэлец на стале. Смятану дастаць?

         Юрась не змог адмовіцца, гледзячы, як па пульхных загарэлых бачках аладак сцякае густы сіне-фіялетавы сіроп.

         — Да-аста-аць…. — толькі і змог вымавіць ён.

         Гаспадыня паставіла на стол гліняны кубак, кінула ў яго жменю зёлак і ягадак са шматлікіх слоічкаў, што стаялі на палічцы, і наліла ў сподачак цягучага пахкага мёду.

         У хаце было душна, пахла воскам і ванілінам, і ад гэтага хацелася спаць. Юрась абапёрся спінай аб  цёплую сцяну і прыкрыў вочы:

— А ў котку ператварацца можаце?

— Анягож! І ў котку, і ў ласку, і ў варону. І ўнучку навучыла, усё як мае быць. Тая ліскаю па палях бегае.

— Крута. На тэлефон засніму, можна? — пажартаваў хлопец.

— Абавязкова! Дапаможам, чым зможам, маладому спецыялісту.

— Вось і  цудоўна! І ўнучку вашую пачакаем. Вой, ледзь не забыўся! Я ж вам падарункі прывёз! Ад прафесара, Велізара Леанардавіча. Хутка і сам падыдзе!

— Якога яшчэ прафесара? Першы раз чую… — кабета паставіла патэльню на прыпечак і насцярожылася.

— Ну не ведаю, перадаць прасіў, — Юрась паставіў на лаўку чамаданчык і націснуў на блішчастыя па баках замочкі. Яны бразнулі, і крышка расчынілася. У той жа момант з яго ўзнялася жменя сажы, быццам стрэліла ў паветра хлапушка, а гаспадыня грымнулася на падлогу.

— Гэй! Што з вамі? — падскочыў да яе хлопец. Кабета нібы скамянела. У хаце запахла  расплаўленым асфальтам. Юрась падбег да стала і зазірнуў у чамадан: ён быў зусім  пусты. Няўжо ў сталай жанчыны прыхапіла сэрца?

Праз хвіліну на ганку пачуліся таропкія крокі, у хату ўвалілася румяная ад марозу дзяўчына:

— Бабуль, я дома! Бабуль? Бабуля! — заўважыўшы на падлозе цела, яна кінулася да яго, затым абярнулася да хлопца: — Што здарылася, хто ты?

— Я….. я нічога такога… — разгубіўся Юрась, — на хвіліну зазірнуў, падарункі аддаць, а яна вазьмі ды ўпадзі! Дыхае! Трэба хуткую дапамогу выклікаць!

— Ніякая хуткая не дапаможа! Ну, што стаў? Дапамажы на ложак перанесці! Хутчэй! Ах, не ўпільнавала! Не злавіла! Знік!

— Чаго не ўпільнавала? Хто знік? — не разумеў Юрась, пакуль дапамагаў ускладаць бабулю на ложак, што стаяў за печчу.

— Злыдзень!

— Які Злыдзень?

— Той, у паліто і капялюшы, пад якім самыя сапраўдныя рогі!

— Прафесар?!

— Які прафесар?! Злыдзень! Я іх здалёк бачу! Сутнасць, стварэнне, якое дасылае моцны імпульс злосці, раздражнення і негатыву, яго прымаюць навакольныя людзі і самі выпрацоўваць злосць! Адбываецца канфлікт, сварка, спрэчка, раздражненне і вельмі магутны выкід псіхічнай энергіі, а гэта і ёсць мэта ўсёй працы Злыдня! А людзі, пасля таго як накрычацца, адчуваюць стомленасць і дрымотнасць, бо ўсе іх сілы сышлі ў невядомым накірунку. Роспач і пустэча, бо амаль усю энэргію чалавека забралі, высмакталі, разумееш? Знаёмая сітуацыя? Чалавек, сам таго не жадаючы, корміць сваімі эмоцыямі усіх Злыдняў запар!? Гэта ж ад яго падарункі?

— Не… не ведаю… Ад Велізара Леанардавіча…

— Ты разумны? Калі кніжак не чытаеш, хоць у сеціва зазірні: Велізар — дэман хлусні, а Леанард — гаспадар шабашоў! Ён пасмяяўся з цябе!

         — Ты што такое кажаш? — адхіснуўся Юрась і захітаў галавой. — Гэта глупства, такога быць не можа…

         — Не можа? Што ж ты нарабіў, дурань…

         — Папрашу без абраз!  Лепш “хуткую” выклікаць!

         Дзяўчына накрыла бабулю коўдрай і толькі зараз сцягнула з сябе чырвоныя з белым рукавічкі і такую ж задзірлівую шапачку з пампонам. Па плячах рассыпаліся  залацістыя  косы.

         — Самі Злыдні ручай перасякці не могуць, — працягвала Міраслава, здымаючы куртку, з-пад якой выглядала кляцістая кашуля і сінія джынсы. — Ні ваду, ні агонь. Затое чужымі рукамі дзейнічаюць, шкоду чыняць. А бабуля мая — адзіная на ўвесь раён, хто баланс святлацені стрымлівае… Зараз ва ўсім разбяромся, усё зробім правільна… Вось яны, грамнічныя… — дзяўчына наблізілася да стала і запаліла свечкі.

         — Ты што робіш? — усклікнуў Юрась і сабраўся бегчы па дапамогу на вуліцу, бо дзяўчына, відавочна, была не ў сабе.

         У гэты момант пад печчу хтосьці заварушыўся, чыхнуў і неўзабаве выкаціўся: маленькі, у рост гадавалага дзіцяці чалавечак, зморшчаны, з доўгай сівой барадой. Кульнуўся пад самымі нагамі Юрася і, абярнуўшыся чорным катом, выскачыў праз расчыненую фортачку.

— Мама дарагая, — плюхнуўся на лаўку Юрась. — Выклікай «хуткую»! Я з розуму з’ехаў!

Дзяўчына ўсё гэтак жа запальвала свечкі:

— А гэта Злыдзень іх на цёмны бок пераваблівае, усіх: Дамавік, Лазнік, Хлеўнік, Пячурнік, Хатніца — усе зараз да яго кінуцца… Вой, а калі і Вадзянік з Азярніцамі прымкне, ды ручай замерзне?..

— Ды што тут у рэшце рэшт адбываецца? Растлумач чалавечай мовай!  — схапіўся за галаву Юрась.

Міраслава абыходзіла хату са свечкай і пасыпала падлогу макам:

— Значыць так: ты гэта ўсё распачаў, табе і  адказ трымаць. Інакш зоркі не будзе, і свята не будзе, і святла…

— Пры чым тут зорка? Іх шмат — ноч на вуліцы…

— То не ноч.

Хата затрэслася, за вакном з дзікім карканнем замітусіліся зграі варон, закрываючы цемрай неба. Пачуліся спужаныя крыкі, завылі сабакі.

Дзяўчына засяроджана малявала на дзвярах крыжы:

— Ну калі ты не здагадаўся пра Віфлеемскую зорку, то здагадайся хаця б пра іншую — сонца, якое нараджаецца ў гэты час, праглынаючы цемру і робячы дні больш доўгімі. “Каляда” ад слова “кола” — сонца. Хіба гэта не зразумела?

         Хата ізноў страсянулася, у вокнах захісталіся чорныя вуглаватыя цені. Агонь у печы згас, нешта зашкраблося, пасыпалася праз комін, узнімаючы чорны пыл. Па шыбе рыпнулі кіпцюры.

— Што гэта? — голас Юрася дрыжаў.

— Злыдні, вупыры, непрытомнікі  і пераваротні. Мабыць, ручай замёрз. Без бабулі нам не справіцца. Дык што давай, кіруй на двор, пакуль я прывяду яе ў прытомнасць. Для рытуалу ўсё гатова.

— Не пайду я, — закруціў галавой Юрась.

— Як не ты, то хто? Ты са Злыднем вунь колькі часу правёў, а сабой застаўся, хоць і чорта памінаў. Значыць, ёсць у табе святло. Не бойся, вось табе абярэг, — Міраслава наблізіла да яго вяснушкаваты твар і ўклала за шыварат альховую галінку. — Яны табе нічога не зробяць. Гэта насланнё, і не кожны бачыць яго. Трымай, — яна дастала са скрыні  верацяно, — калоць трэба ў іх цені, здані будуць знікаць, — і пацалавала хлопца ў шчаку.

Юрась нібы акрыяў, набраў больш паветра і выйшаў на ганак. Расчыніў дзверы, у якія ціснуліся чорныя здані, і адразу выставіў наперад верацяно. Аж бачыць: зусім гэта і не верацяно, а меч ззяючы, на плячы шчыт з алешыны, і сам ён у даспехі з выявай сонца закаваны. Махае мячом направа і налева, крышыць лютых ворагаў, стомы не ведаючы… А птушка ззяючай зоркай над галавой пралятае і пытаецца:

— Малады чалавек? А далёка да выраю? Малады чалавек? Малады чалавек…

Юрась  страпянуўся і адкрыў вочы: на стале стаяла талерка з рэшткамі варэння і пусты кубак. За вокнамі чуліся спевы і звон калакольцаў, Святлана Любаміраўна выняла з печы пахучыя смажаныя кілбасы, а побач з хлопцам стаяла рудая вяснушкаватая дзяўчына і  будзіла яго:

— Прачынайцеся, там машына чакае, у Стараполле ехаць.

— Якое Стараполле? Яж яшчэ абрадаў не пабачыў! Якія сонцу нарадзіцца дапамагаюць і цемру праганяюць!

— Ну тады чакайце, пойдзем разам калядаваць! — узрадавалася дзяўчына. — Весялосцю ды шумам усю цемру прагонім! Толькі маску ліскі ды хвосцік на печы  знайду!

— А… — разгубіўся Юрась, — а можа быць такое, што я вас два разы ў сне бачыў?

— Тэорыя верагоднасцяў гэта не выключае!

***

Добры вечар, шчодры вечар,
Усім людзям на увесь вечар.
А ці дома пані твая,
А я бачу яна дома.
Яна дома не гуляе,
Піражочкі рашчыняе.
А ці дома пан гаспадар,
А я бачу, што ён дома,
Што ён дома не гуляе,
Чалядоньку даглядае,
На ім шуба-шубалёва,
Прычаплёна калітонька.
А ў калітцы ў той новай,
Усім госцям па златому,
Добры вечар, шчодры вечар!

А Калядачкі, а хадзіце к нам, 
Ой, рана, рана, а хадзіце к нам.
А хадзіце к нам, а мы рады вам,
Ой, рана, рана, а мы рады вам.
Нашы праснічкі паламаліся,
Ой, рана, рана, паламаліся.
Верацёначкі пагубляліся,
Ой, рана, рана, пагубляліся.
Нашы пальчыкі паспрадаліся,
Ой, рана, рана, паспрадаліся.
I пярсцёначкі пасціраліся,
Ой, рана, рана, пасціраліся.
Каб вас, Калядак, нядзель дзесятак,
Ой
, рана, рана, нядзель дзесятак.
Мы бы, дзевачкі, нагуляліся,
Ой, рана, рана, нагуляліся.
I Калядак наўспаміналіся,
Ой, рана, рана, наўспаміналіся…

Татьяна Карытко – Недостающая черта

Родом из Могилева. Скрываю возраст, семейное положение и красный диплом.

Очень люблю маму.

Фото

Недостающая черта

Мама научила меня трем вещам, необходимым для успешного брака.

Во-первых, говорила она, женщина должна быть неожиданной. Примерно такой, какой была она сама, когда заявилась к моему отцу и торжественно вручила результаты УЗИ. Так папа узнал, что скоро у него появятся жена и дочь.

Во-вторых, никогда не напиваться с мужчиной, за которого собираешься замуж. С этим правилом, кстати, горячо согласился и папа:

– Если бы я знал, что моя беспомощная крошка, мой девятнадцатилетний ангел может пить как лошадь и не пьянеть, я бы, наверное, раньше догадался, что меня одурачили.

В-третьих, даже не смотреть в сторону мужчин, красивей меня («А таких будет много!» – вздыхала она, в очередной раз измеряя швейной лентой, насколько ещё подрос мой нос).

Я нарушила два правила из трех, когда встретила Толика, но вины моей в этом не было: казалось, нашу судьбу решил кто-то за нас.

Справедливости ради, стоит сказать, что Толик познакомился со мной на сутки раньше, чем я с ним. Дело было так.

Я училась на втором курсе, и моя подруга пригласила меня в свою общагу отпраздновать день студента. К тому времени я уже знала, что мамина стойкость к алкоголю мне не передалась, но это меня не остановило: мне вообще свойственно принимать решения, не поддающиеся логике.

Старшее поколение передало нам рецепт волшебных коктейлей: водка-кола-чайная ложка кофе. Мы прилежно замесили этот страшный набор компонентов и приступили к распитию. А через сутки я открыла глаза и увидела Толика.

– Ты откуда? – поинтересовался Толик, заваривая мне травяной чай.

Если и есть где-то запатентованный список вопросов, на которые способен ответить человек после «водка-кола-кофе», «Ты откуда» точно в него не входит.

Вместо ответа я попыталась встать. Данный эксперимент принес два открытия: я ещё не настолько пришла в себя, чтобы стоять прямолинейно, и пол в комнате у Толика очень холодный.

– А где мои ботинки? – беспомощно спросила я, вернувшись назад на кровать.

– Я не знаю, девочка, – улыбнулся Толик. – Мне тебя принесли уже без ботинок.

– Как это – принесли?

– Вот так. Я спал. Проснулся от того, что кто-то барабанит в дверь. За дверью стоит какой-то таджик, у него на руках ты. Спрашивает: «Ваша?» Я думаю, может и не наша, но уж точно не твоя! Ну и забрал тебя. Ты не общажная, да? Я тебя раньше не видел.

– Господи Боже! Папа мне голову оторвет!

– Не оторвет, – Толик был блаженно спокоен. – Но джинсики я бы рекомендовал постирать…

Тут я только обратила внимание, что мои джинсы, некогда белые, покрылись грязевыми потеками. И как вспышка, прокатилось воспоминание, как я блюю в душе и ползаю по этой блевоте, а какие-то парни пытаются поднять меня на ноги. Лучше бы я вспомнила, где мои ботинки.

– Может, ты знаешь Катю Шустову? Я с ней была. Мои вещи у неё. И телефон.

– Так ты Катюхина? – приободрился Толик. – Знаем-знаем, кто ж Катюху не знает. Подружки у тебя, честно сказать, так себе. Ты лежи, сейчас сгоняю за твоими шмотками.

Толик сгонял, и я позвонила папе, к тому времени уже накачанному сердечными каплями и мамиными заверениями, что «моя дочь не пропадет». Думаю, в маминой дочери папа и не сомневался, но переживал за тот небольшой процент, на который я была ещё и папиной.

Две кружки чая спустя я уже настолько пришла в себя, что могла уверенно ходить по комнате, а также признать тот факт, что у Толика самые обаятельные ямочки на щеках, которые я когда-либо видела. Сверяться с маминым чеклистом смысла не было – одни эти ямочки перечеркнули мой единственный козырь внезапного появления.

К тому же оказалось, что Толик наполовину бурят, а я с детства не могла устоять перед бурятами.

Зачем я это сказала? Кто-то вообще может такое про себя сказать: «Я с детства не могла устоять перед бурятами»?

Я же говорю, мне часто свойственно отсутствие логики в мыслях и поступках.

Страшно сказать, насколько малым оказался интервал между тем, когда я впервые вернулась домой от Толика, и тем, когда я притащила Толю домой и безапелляционно заявила, что «Это Толя, и он будет жить с нами».

Ещё меньшее время понадобилось, чтобы понять, что Толик-бурят-спаситель мертвецки пьяных девиц совсем не то же самое, что Толя-который-будет-жить-с-нами. У первого были ямочки и ореол волшебства, второй ел чеснок с едой, как другие едят хлеб, накуривал нашу комнату до состояния, в котором уроненные вещи не падают, а зависают в воздухе, и подозрительно долго пялился на мою маму.

Честно говоря, я никогда и не хотела жить с Толиком. Если бы меня спросили, зачем я его притащила в свой дом, я бы смогла только наплести что-то в духе «Мы не хозяева своих судеб».

Но если не мы, то кто?

Как взрослый и самостоятельный человек, я решила все исправить. Самым простым решением было бы отыграть назад, сказать папе «Ошибочка вышла, вместо Толи должен быть песик», и покончить с этой бурятской историей. Я вернулась домой с заготовленной речью и упаковкой мусорных пакетов для Толиных вещей, но дома меня снова переклинило, и старый, логичный план стерся.

Вместо этого я придумала, что Толя должен изменить мне с мамой, и тогда у меня будет полное право его бросить и, может быть, даже съехать из дома. Сцена измены должна быть настолько омерзительной и противной, чтобы заставить пристыженного Толю навсегда убраться из моей жизни, маму – плакать, просить прощения за мое испорченное детство и умолять вернуться назад, а папу – ещё больше прикипеть ко мне на фоне пережитых страданий. Откуда в моей голове взялся такой идиотский план, я не знаю. Но внутренний голос приказал действовать, и я подчинилась.

Начала я издалека. Зная Толину страсть к женщинам-загадкам, я принялась к месту и не к месту вставлять истории из маминой жизни, которые могли бы показаться его уму соблазнительными. Благо, такими историями была богата и мамина жизнь, и моя фантазия. Маме я прикупила коротенький, нежно-голубой пеньюар и какие-то стремные духи с афродизиаками (не то чтобы я в них верила, но никогда не знаешь, что сработает). Осталось только придумать, куда выслать папу на время финальной операции. Над этим вопросом я немножко подвисла, но тут папа сам помог, свалившись с инфарктом в канун рождества.

Все было готово, но однажды ночью я проснулась с бешено бьющимся сердцем и задумалась: да что же, черт подери, я творю?!

…………………………………………………………………………………………………………………………

– Слушай, тебе точно не жалко? Нормальный же сюжет.

– Не-не, братан, считай, что я твой Пушкин, а ты мой Гоголь: забирай и сделай с этим что-нибудь нормальное, у меня какая-то ерунда выходит. Я пока сцену соблазнения писал, меня чуть не вырвало.

– Какой ты хрупкий!

– Да и вообще, не поверишь: у меня такое чувство, как будто моя героиня того! Сопротивляется! Ну понимаешь, как будто живая. Я, наверное, совсем с ума схожу.

– Ну я читал, что такое бывает. Типа герои начинают жить своей жизнью, и все такое, но больше, конечно, напоминает шизу.

– Вот именно. Так что забирай и разбирайся с ней сам!

– Ну раз так, то я с удовольствием! Не возражаешь, если я эту твою героиню немного поменяю? Мне кажется, ей недостает одной черты. Для достоверности. Из-за этого вся история проседает.

– Меняй, что хочешь, только избавь меня от неё. Я лучше снова буду про Космос писать, чем про этих баб.

– В чем-то ты прав, конечно…

…………………………………………………………………………………………………………………………

Мама научила меня трем вещам, необходимым для успешного брака.

Во-первых, говорила она, никогда не доверяй неожиданным женщинам. Примерно таким, какой была она сама, когда заявилась к моему отцу и торжественно вручила результаты УЗИ. Так папа узнал, что скоро у него появятся жена и сын.

Во-вторых, всегда проверяй женщину на алкоголь, прежде чем жениться.

В-третьих, женщина должна быть красивей.

Я нарушил два правила из трех, когда встретил Толика, но вины моей в этом не было: казалось, нашу судьбу решил кто-то за нас.