Юля Арцёмава: Лещи не водятся в мелкой воде

Лещи не водятся в мелкой воде
Однажды я чуть не съела на спор майского жука. Жертву выбирала сама, такого, чтобы поменьше.
Казик улыбается, щурясь от солнца, во рту у него не хватает переднего зуба, там теперь розовеет десна, покинутая, гладкая, розовая, беззащитная мякоть.
— Женька, не ссы, будет хрустеть, как орех! — подначивает меня Казик и пытается приободряюще мне подмигнуть. Веко его смешно и прерывисто дёргается, но мне не до смеху, шутка ли — съесть жука.
Жук живой и шумный, напоминает механизм из дерева, шестерёнок и медной проволоки, лапки у него тонкие и острые, как рыболовные крючки, он шершаво цепляется за мой палец, видимо, догадывается о том, какая участь ему уготована.
— Как же его есть, живого-то?.. А если он начнёт ползать там, у меня в животе?..
— А ты запей водичкой, и тогда жук захлебнётся прямо у тебя во рту, — подсказывает Казик.
Я застываю, ноги мои холодеют и непослушные колени-предатели подгибаются, я придерживаю рот одной рукой (разумеется, не той, в которой жук), кажется, меня сейчас вывернет изнанкой наружу. Казик с видом победителя ставит ногу на камень и отрывисто брызжет смехом, как неисправный кухонный кран воздухом: мы трое понимаем, что сегодня никто никого не съест, я отпускаю жука восвояси и с облегчением получаю свою честную порцию из десяти щелбанов. Щелбаны Казик пробивает на ура, голова весь оставшийся день звенит, как жестяное ведро, только никто, кроме меня, этого не слышит.
Мы с Казиком часто рыбачим на Вохле. Вохля так себе речка, широкая, но мелкая, воды, в лучшем случае, мне по плечо, но другой у нас нет и самое главное – кое-какая рыба здесь водится.
— Позавчера мы с мужиками вот такого леща выловили, — Казик разводит руки в стороны на очень уж нескромное расстояние. Выдумщик.
Мужики — это Костик, старший брат Казика, и его дружбан Володька Карпович. Казик в последнее время часто зависает с ними.
— Всем известно, что лещи не водятся в мелкой воде, — говорю я скучающим взрослым голосом. Я, конечно, ничего такого не знаю, но и Казик пусть тоже не выпендривается, не ловил он тут никакого леща.
— Я те клянусь чем хочешь, Женька!
— Да не кричи ты, всю рыбу мне распугаешь!
Рыба сегодня не идёт, пару раз поплавок флегматично дёргается, «Подсекай, ну же!» с надеждой вопит Казик прямо мне в ухо, я-то знаю, что ничего не вытяну и Казик знает, но хочется думать иначе.
Ближе к вечеру начинает парить, мы с Казиком поспешно сматываем удочки, когда над нашими головами комками грязной мокрой ваты внезапно повисает грозовое облако. Добегаем домой быстро, ну а хаты у нас по соседству.
Мне десять, и папа зовёт меня ящеркой. Через два года детство закончится, у меня вырастет грудь, начнутся месячные, милое нелепое прозвище начнёт меня раздражать, и я всякий раз буду рычать на папу, когда он будет звать меня так. И папа быстро отучится.
Ещё через пять лет папы не станет, и я буду выть в подушку, шёпотом повторяя «ящерка, ящерка».
А через пару месяцев я уеду в Минск поступать в институт, да и поступлю нечаянно. Чем дальше от дома, тем проще забыть, я пользуюсь этим своим преимуществом вовсю, завожу новых друзей и почти не вспоминаю о старых. Разве только очень скучаю по Казику, где он сейчас?
А Казик, как бы между делом говорит мама, тоже в Минске, и спрашивает про тебя всякий раз, когда бывает у нас.
Во время каждого из моих приездов бабушка рассказывает мне свежие сплетни — местные светские новости.
— У Карповiчаў сарай згарэў шчэ прошлай восенню. Волька Ягорава за масквiча замуж выйшла, ну, карацей, яны ў гэтую Маскву i зъехалi разам, у яго там нейкi бизнэс. Казiк Залеўскi цяпер у амоне служыць, ужо кварцiру ў Мiнске будуе. А хiба вы ня бачыцеся?
Нет, бабуль, не видимся, и не увидимся уже, раз такое дело. У меня на запястье татуировка — чёрно-красная звезда и надпись А.С.А.В. (бабушке, само собой, не показываю).
Первый раз меня арестовали в ночь с девятнадцатого на двадцатое декабря на центральной площади города М. Молодые крепкие ребята в чёрной форме, ловкие сильные насекомые, они кольцом окружают людей, как муравьи хлебную крошку. Мы стоим за этим кольцом, понимая, что надо уходить, пока нас не оцепили. Я поворачиваю голову и вижу, что поздно.
Я спотыкаюсь и падаю на ледяной панцирь площади, но так и не встаю. Меня поднимут, потом. Перед глазами у меня только чужие ботинки, одинаково чёрные, безликие, страшные, но вот мелькнули чьи-то нелепые оранжевые угги, с двумя маленькими помпончиками, знаете, такого цвета бывают только мягкие игрушки в «Детском мире», но всё это — игрушки, детство, солнце, лето, Казик, Вохля, папа, майский жук у меня на ладони — всё это, кажется, закончилось прямо здесь и сейчас, разбилось на мелкие цветные стёклышки — не пораниться бы. Остались только эти чёрные ботинки, кожаные и живые, с рифлёной подошвой – я всё понимаю, зима, а они не должны скользить и падать, как я. Я больше не вижу ничего, кроме чёрных ботинок — я просто лежу и считаю их. Один, два, три…
У меня на запястье татуировка — чёрно-красная звезда и надпись А.С.А.В. За неё менты уже потом, в участке, выворачивали мою кисть на сто восемьдесят градусов так, что кажется, ещё чуть-чуть и они открутили бы её как гайку. Но это, говорят, я ещё легко отделалась, потому что девчонка. Рука ещё будет долго болеть, и меня арестуют ещё несколько раз, но так больно уже не будет никогда.
Дали мне пятнадцать суток, по полной. Естественно, отчислили из института. Разумеется, за академическую задолженность. Конечно же, в тот раз к своим на Рождество я так и не приехала.
Показываюсь у них теперь только весной, на Пасху. За столом нас трое, чуть позже придёт дядя Лёня, с соседней улицы, он овдовел полтора года назад и, кажется, теперь имеет виды на бабушку.
— А вунь хадзем да Залеўских, трохi пасядзiм, у iх там народу многа. I Казiк твой таксама прыехаў, — хитро подмигивает мне бабушка.
Я не хочу, у меня, говорю, голова болит, и никакой он не мой, этот Казик. Последнее я произношу про себя во избежание лишних расспросов.
Через несколько лет умирает бабушка, уходит тихо, во сне, словно боясь кого-то потревожить и не желая приносить беспокойства и лишних хлопот. Маме нелегко здесь совсем одной, и я решаю забрать её к себе, в Минск. Она очень хочет продать дом, вместе с болью и всей мебелью, я послушно принимаю её решение.
Покупатель находится быстро. Мама не называет мне его имя, зачем тебе, говорит, это кто-то из наших, кому же ещё могла понадобится старая хата в такой глуши. Мне, в общем, не зачем, разве что чуть-чуть любопытно.
В доме пахнет пылью и летом, хотя уже две недели как сентябрь. Я забираю только то, что невозможно оставить — коробку с семейными фотографиями да папину удочку – лишь на память, я уже давно не рыбачила и вряд ли когда-нибудь ещё буду. Удочка сухая, скрипучая, тоненькая, совсем лёгкая, она очень просится в дело. И я в последний раз иду на Вохлю, на наше привычное место.
Я знаю, что не поймаю сегодня ничего. Я и не собираюсь ничего ловить. Присаживаюсь на корточки, нанизываю на крючок прихваченный из дома кусочек хлеба (довольно бессмысленное действие) и забрасываю удочку в воду.
— Клюёт?
Я даже не поворачиваюсь, знаю, чей это голос. Мотаю головой. Не клюёт.
Он осторожно садится рядом, не возражаю.
— Не знаешь, кто купил наш дом? — спрашиваю я.
— Знаю, — отвечает он тихо, но твёрдо. Кажется, теперь знаю и я.
На другом берегу Вохли хохочут дети, гроздьями виснут на старой иве, кажется, у них там шалаш, с ними рыжая бестолковая дурацкая собачонка, она суетливо крутится вокруг чьих-то ног, ныряет в воду за брошенной ей палкой и победоносно тянет её в зубах к «хозяину» — каждый раз новому, но всегда бесконечно любимому.
— Знаешь, всё-таки лещи не водятся в мелкой воде. Я гуглила, — шепотом говорю я. Казик улыбается, щурясь от солнца, во рту у него не хватает переднего зуба, там теперь розовеет десна, покинутая, гладкая, розовая, беззащитная мякоть, и кажется, нам опять по десять.

Пакінуць каментар